персонажа – девушки-комсомолки, которую играла – он мгновенно узнал – та самая Катерина Васильевна Балашова, что давеча была с другими артистами в Управлении.
Разбитная, искренняя, неглупая и очень наивная девочка внезапно появилась перед Лапшиным, хотя он слышал только ее голос. Может быть, на сцене она вовсе не была такой, как виделась Лапшину, но видел он не ее, а молодую жену Першенко – Зою, видел такой, какой она вбежала тогда в госпиталь, и такой, какой была на Жориных похоронах: в кургузой кожаной куртке с бархатным воротником, длинноногая, длиннорукая, с выпавшей из-под косынки косой, не верящая в реальность смерти, не понимающая – какая это смерть, – такой видел он Зою, и такой, казалось ему, была на сцене сейчас Катерина Васильевна Балашова. И чем дальше, тем глубже захватывала Ивана Михайловича пьеса и тем ближе становились ему люди, которых изображали артисты, но которых он знал в жизни…
– Здорово играет! – размягченным голосом, лежа на своей кровати, сказал Окошкин. – Замечательно! И он тоже. Верно, Иван Михайлович?
Патрикеевна загремела тарелками, Василий на нее прикрикнул.
– Сейчас будет сцена смерти! – предупредил он.
Лапшин не ответил. Из радиорупора донесся жалобный и некрасивый плач девушки, узнавшей, что ее собеседник умер.
– Все там будем! – по-бабьи сказал Васька и закурил, чтобы не волноваться.
Спектакль кончился.
Диктор медленным голосом еще раз прочитал, кто кого играл. Комсомолку играла Балашова, артистка театра, по названию напоминающего ДЛТ – Дом ленинградской торговли.
– Важно разыграли! – сказал Васька. – Верно, Иван, Михайлович?
– Важно, – согласился Лапшин и опять вздохнул. – Как бы она ревела, – сказал он, садясь на матраце, – ежели бы видела смерть настоящих людей! Умирал у меня в группе – я тогда на борьбе с бандитизмом работал, и был у меня такой паренек Ковшов, молодой еще, совсем юный, – так вот он умирал. Ну, брат…
Лапшин поискал вокруг себя на постели папиросы, закурил и стал рассказывать, как умирал Ковшов.
– А когда мы его хоронили, – говорил Лапшин, – то лошаденка по дороге на кладбище от голода пала. Понесли гроб на руках. Двое детишек осталось. А наша группа, когда банду всю повязали, постановила: от своего пайка за месяц десятую долю послать ребятам Ковшова. И вышло пятнадцать фунтов сахару-мелясу, знаешь, желтый такой? Я год назад заходил к Ковшовым, ничего живут, оба паренька работают. Чай у них пил с медом. А мамаша опять замуж вышла. И муж у нее такой ерундовский, такой пустяковый мужчина. Говорит солидно, собой доволен, кассир в банке. Конечно, кассир тоже свое дело делает, кто спорит, – можно деньги быстро считать, а можно и медленно, только за Ковшова как-то вроде неловко. Орел был, а в доме даже портрета его теперь не видно.
– Башмаков еще не износила, – сказал Окошкин.
– Башмаки-то, положим, и износила, и не одну пару, да фотографию бы все-таки следовало сохранить – для ребят хотя бы.
– А может, кассир ревнивый. Разве не бывает, Иван Михайлович? – спросил Вася. – Это же надо понять – каждый день с утра до вечера смотри на человека, который был мужем твоей жены. Я бы лично на это не пошел…
Постучал Антропов, поставил Окошкину термометр и рассказал:
– Умерла у меня нынче одна старушка. Черт его знает – и прооперировал удачно, и послеоперационный период шел нормально. Весь день хожу и места себе найти не могу. Терпеливая женщина, помучили мы ее изрядно, ничего, даже не жаловалась. Вчера подозвала меня, спрашивает: «А что, Александр Петрович, верно говорят, что в мыло перетопленное человеческое сало кладут?» Я отвечаю – конечно, не верно. Она вздохнула: «Сколько, говорит, жизни своей я погубила – и себе, и детям сама мыло делала. Хорошее – землянику клала в него или липового цвета…» Обещала мне своего мыла прислать и вдруг – запятая. А?
– Бывает! – сказал Лапшин.
– Тридцать семь и семь! – значительно произнес Василий. – Привет от старушки. И как это вы, Александр Петрович, при больном человеке такие печальные истории рассказываете? Вот у меня температура и вскочила…
Лапшину стало скучно. Он взглянул на часы – было начало двенадцатого – и вызвал машину.
– Куда? – спросил Василий.
– Поеду к Бочкову, – сказал Лапшин, – на квартиру. Ему баба житья не дает, надо поглядеть.
Он надел шинель, сунул в карман дареный браунинг и сказал из двери:
– Ты микстуру пей, дурашка!
– Оревуар, резервуар, самовар! – сказал Вася. – Привези папирос, Иван Михайлович.
Лапшин и Жмакин
Когда он вошел в комнату, на лице Бочковой выразилось сначала неудовольствие, а затем удивление. Она стирала, в комнате было жарко и пахло мокрым, развешанным у печки бельем.
– Бочкова нет дома, – сказала она, – и он не скоро, наверно, придет.
– Я к вам, – сказал Лапшин. – И знаю, что он не скоро придет.
– Ко мне? – удивилась она. – Ну, садитесь!
Стулья были все мокрые. Она заметила его взгляд, вытерла стул мокрым полотенцем и пододвинула ему.