и до половины.
– Ну, садись, Жмакин, – сказал ему негромкий насмешливый знакомый голос. – Присаживайся. С приездом! Боржомчику налить?
Он сел и наконец взглянул на Лапшина, ожидая увидеть его живые, полные насмешливого блеска, ярко-голубые глаза, но в них, в самой глубине зрачков, Жмакин увидел поразившее его выражение растерянности и страдания, так несвойственное Лапшину. И лицо Лапшина стало иным – с пепельным оттенком, только во всем облике сохранилась твердость, даже жестокость, как бы отдельная от той муки, которую Жмакин увидел в первые секунды.
– Сорвался? – тяжело, с напряжением спросил Лапшин.
– Что вы! – все еще вглядываясь и не веря себе, произнес Жмакин. – Что вы! Смеетесь!
Это у него была такая манера – в разговорах с большим начальством прикидываться простачком- дурачком, польщенным, что с ним шутят.
Он уже овладел собой понемногу. Слабость в коленях прошла. Конечно, он правильно сделал, что подошел, – бежать от Лапшина бессмысленно. Да и не могло ему прийти в голову, что Иван Михайлович здесь один – без своих сотрудников. Но только почему он так изменился – этот Лапшин?
– Значит, не сорвался?
– Что вы!
Надо было оттянуть время и придумать – но что?
– Значит, за пять лет просидел всего месяца четыре?
– Что вы…
– Так как же…
– Гражданин начальник…
– Выдумывай побыстрее!
– Я оттуда в служебную командировку прибыл…
Лапшин не глядел на него – глядел в стакан, в котором быстро и деловито вскипали пузырьки. Жмакин врал. Конечно, Лапшин не мог поверить, да он и не верил. Настолько не верил, что даже документы не спросил.
– Ах ты, Жмакин, Жмакин, – сказал он вдруг с растяжкой и небрежностью, – ах ты, Жмакин…
Несколько секунд они оба глядели друг на друга.
– Ах ты, Жмакин, – повторил Лапшин, но уже с какой-то иной интонацией, и Жмакин не понял с какой.
И опять они помолчали.
– Ожогина мы расстреляли, – сказал Лапшин, – и Вольку Матроса расстреляли. Слышал?
– Нет, не слышал.
– На бандитизм пошли ребята, четыре убийства взяли. А начали вроде тебя, с мелочей. Хорошие были ребята, жалко.
– Это вам-то жалко?
– Мне – жалко! – подтвердил Лапшин. – Предупреждал, как тебя: кончится плохо, мальчики, будем вас расстреливать, избавим советское общество…
Жмакин усмехнулся:
– Пожалел волк овцу!
– А Волька с Ожогиным сявки были? – серьезно и жестко спросил Лапшин. – Или, Жмакин, ты с ними не поругался за здорово живешь? Я знаю точно – ты с ними на бандитизм идти не хотел, более того, они даже думали, что ты их Бочкову продал.
– Я не сука! – сказал Жмакин. – И не покупайте меня, начальник, на задушевный разговор, не продается.
– Глуп ты, Жмакин! – вразумительно, но словно бы даже со стоном в голосе произнес Лапшин и с трудом, опираясь на стол, поднялся: – Глуп! – сердясь на себя, добавил он, и Жмакин заметил, что все лицо Лапшина в поту. – Пойдем! – велел он. – Пойдем, я тебя посажу.
«Вроде совсем ему худо? – подумал Жмакин. – Помирает, может быть?»
Но Лапшин не собирался помирать. Сцепив зубы, он вышел вслед за Жмакиным на Невский. Дикая боль в затылке и судорога в плече не отпускали его больше, в голове стучали молотки, он уже плохо соображал, но все-таки шел ровной, спокойной походкой мимо Дома книги, мимо аптеки, что на углу Желябова, – шаг за шагом, только бы дойти, довести, не упасть.
– Гражданин начальник! – сиплым от волнения голосом сказал Жмакин где-то возле плеча Лапшина. – Отпустите меня, я в тюрьме удавлюсь.
– У нас в тюрьме нельзя вешаться! – не слыша сам себя, сказал Лапшин. – Мы запрещаем.
– Повешусь…
Уже открылась им обоим площадь из-под сводов арки. Фонари горели через один, в молочном теплом свете среди летящего снега смутно вздымалась колонна, а за нею чернела громада дворца. И небо было видно – сплошная чернота, и автомобили, огибающие площадь, и маленькие фигурки людей…
Лапшин вдруг остановился, словно задумавшись, прислонившись плечом к стене.