самый артист, который сказал про него, что он «фагот», полез вдруг с ним целоваться. Катерина Васильевна все время улыбалась своей неторопливой, умной улыбкой. Ханин грозился написать драму и пьянел, а Лапшину хотелось встать и сказать: «Знаете что? Давайте, прошу вас, перестаньте кривляться!»
– А хоронили его, надо знать, – продолжала Патрикеевна, – в новом костюме, ветеринара этого по мелким животным…
Она нарезала батон, заварила чай и села, выставив вперед ногу:
– Говорилось по-старому: пропели «Со святыми упокой», так всему конец, ан нет. Жил – почесывался, помер – свербеть хлеще стало. Пришли ночью воры и давай откапывать могилу, поскольку еще приметили на покойнике запонки из цветного металла, не скажу точно – из какого, врать не буду. Вот, конечно, раскопали, а он и не мертвый вовсе, заснул летаргическим сном. Стали с него пиджак стаскивать, он, конечно, матюгом их, привык с мелкими животными. Один вор от страха тут возьми и помри. А другие ему в ноги: «Простите нас, товарищ покойник, мы в ничего такого до настоящего дня не верили, извините нашу темноту!» Он их отпихнул, забрал свой пиджак, да давай поскорее к воротам, надеется еще на какой-либо ночной трамвай попасть. Попасть-то попал, да денег на билет ни копья, а главное, вид какой-то не тот у человека – зимой, знаете, а он без пальто и шапки не имеет, поскольку хоронить в шапках никто себе не позволяет. Кондукторша требует за проезд, ее, конечно, дело маленькое…
– Ой, Патрикеевна! – негромко вздохнул Лапшин.
Он добрился, протер лицо одеколоном и пошел к столу Окошкин ел пшенную кашу с молоком и хлебом. Иван Михайлович намазал себе ломоть хлеба, круто посолил и отхлебнул чаю. Новогодняя ночь все еще вспоминалась ему: как он провожал Катерину Васильевну и как она смешно, точно и в то же время грустно рассказывала ему про своих товарищей, как хвалила многих из них и как обещала «ужасно удивить» его одним спектаклем, она не сказала в ту ночь – каким.
Ему было нелегко с Балашовой, он робел перед ней, как редко перед кем в жизни, она умела сердито не соглашаться с ним, умела вдруг передразнить его с такой скрупулезной похожестью, что он даже пугался, умела выслушать его самую простую, как казалось ему, фразу необыкновенно внимательно, радостно- удивленно, умела воскликнуть: «Подумайте, как здорово!», и так, что он долго помнил самый звук ее голоса, но умела вдруг и зевнуть внезапно, сказав, что устала и пора спать…
– Не слушаете вы, Иван Михайлович! – сказала Патрикеевна.
– Да слушаю, слушаю! – с досадой ответил он.
– Заругался он, конечно, с кондукторшей, этот самый ветеринар – нервный, и хоронили его, и пиджак воры сдирали, и свою собственную полностью панихиду слышал, тут кто угодно расстроится. Кондукторша свистит постового, ведут нашего ветеринара в отделение за хулиганство. Ну, конечно, как у вас, безжалостно – документы. Нету, какие у захороненного документы? Кто может удостоверить личность? Супруга. А ему, конечно, неохота среди ночи свою собственную вдову с ума сводить. Я, говорит, здесь пересижу до утра, только подайте мне чаю и чего покушать, я почти трое суток маковой росинки во рту не имел и еще грипп могу схватить от лежания в том месте, где находился. Тут его спрашивают, где же он находился. Раскалывают – как наш товарищ Окошкин выражается. Ну, он под секретом все и рассказал. Сейчас же оперативную машину на кладбище – проверили: могила разрыта, одинокий труп вора лежит, все в порядке. Тут уже и утро. Повели ветеринара на квартиру. Вдова еще спит, столы после поминок не убраны, двери дочка открыла – и в обморок. Он с квартальным, который его привел, присели к столу – покушать, перцовки взяли по двести грамм, пивка, пирога поминального. Тут выходит вдова и видит картину – покойник с квартальным выпивают и закусывают. Брык – и разрыв сердца.
– Померла? – с полным ртом спросил Окошкин.
– На месте! – победно ответила Патрикеевна. – Обратно ветеринар видит свою мертвую вдову и от всех переживаний сходит с ума. А квартальный, поскольку ему отвечать, что никого не подготовил, берег револьвер – и себе в голову. Не верите? Дворничиха наша Зинаида сама даже эту умершую вдову видела.
– Вот, товарищ Окошкин, – сказал Лапшин, наливая себе чай. – Слышали? Живем с вами, живем, хлеб жуем, а все в стороне от жизни. Надо бы сегодня проверить это дело, как вы считаете?
– А проверьте! – согласилась Патрикеевна. – Проверьте, очень даже хорошо будет.
Позвонил телефон. Лапшин взял трубку. Окошкин прислушался.
– Так, так, – сказал Иван Михайлович, – хорошее дело. На каком вокзале?
– Не Жмакин? – осведомился Окошкин.
Лапшин отмахнулся.
– Ладно, еду, – произнес он. – Вышли машину поживее. Жду.
С Новым годом было покончено, по крайней мере на сегодня. Вряд ли рабочий день даст ему возможность повспоминать еще какие-нибудь подробности…
Закурив, Лапшин и Окошкин вышли на улицу. Зимнее, круто-морозное утро только еще занималось. Машина выскочила из-за угла, кренясь, на полном ходу, развернулась, старый лапшинский шофер Кадников, распахивая дверцу, сказал:
– Ну, красиво брали, Иван Михайлович, ну, орлы у нас ребята…
– Деньги при них?
– Все до копеечки.
– Не сопротивлялись?
– Какое! Бочков ихнему старшему только правую ручку чуток назад завернул.
– Оружие было при них?
– Вот не знаю, не скажу.
Машина, завывая сиреной, уже неслась по Невскому.
– Опять без меня, – сказал Окошкин. – Это удивительно, если что дельное – так я непременно в это время не участвую. Просто до смешного. Даже перед товарищами, Иван Михайлович, неудобно.