– Не хотите говорить? – спросил Дорош, вглядываясь в подполковника. – Вы вот помалкиваете, а Баркан на вас жалуется.
– Я действительно, видимо, кое в чем перед ним виноват, – сказал Левин, – не во всем, но кое в чем…
Я начальник – и если у меня нет общего языка с моим подчиненным, то, значит, виноват все-таки я. У меня нет к этому человеку ключа – вот и все. И, наверное, я его обидел. Да, да, конечно, обидел, тогда, когда должен был ехать в Москву, – помните? А в заключение скажу вам – вы не можете себе представить, как мне опротивели все эти дрязги…
8
Ему было уже немало лет – уже не пятьдесят семь, как в первый год, а пятьдесят девять, и болезни, о которых он думал раньше, не связывая их с собою, нынче и самом деле привязались к нему. И отчаянные изжоги, и несварение, и головные боли – все это еще было полбеды по сравнению с теми жестокими болями в желудке и с тем омерзительным привкусом жести во рту, которые – чем дальше, тем больше – не давали ему ни спокойно поработать, ни спокойно выспаться. Все всесте это было очень похоже на язву, но он не хотел об этом думать, так же как не хотел глядеться в зеркало, чтобы не видеть мешочков под глазами, морщин и землистого цвета лица.
В девять часов утра он проснулся от страшной тянущей боли и позывов на рвоту. Рядом, в моечной, пели прачки и скрипел барабан. По полу волнами ходила вода-теперь проклятая труба лопалась без всяких бомбежек.
'Ты добился свoeгo, – подумал Левин, – ты имеешь наконец язву. Ты накликал ее себе, старая ворона. Ну-ка, что ты будешь сейчас делать?'
Чтобы не стонать, он принялся раскачиваться, сидя па своей койке. В воде, заливавшей пол, отражалась яркая лампочка, и отражение это, сверкая и дробясь, преломлялось в стеклах очков, отчего все вокруг было наполнено нестерпимым, сверкающим светом.
– Хирургическое отделение останется майору Баркану, – сказал Александр Маркович, – прошу вас представить себе это в подробностях, подполковник Левин… И еще несколько фраз он сказал ироническим голосом, но это совершенно ему не помогло. Он даже не слышал собственных слов, не понимал их смысла, ничего не видел перед собою, кроме режущего света. И кто-то с упрямой, идиотической силой вытягивал из него желудок.
.. На мгновение ему стало легче. Он даже успел подумать, что бывал несправедлив к раненым, потому что не понимал, как ужасны могут быть физические страдания. И, думая так, он открыл дверь, поскользнулся в воде и ударился о косяк прачечной. Ведь он был без очков, они свалились, когда его тошнило. О, унижение физических страданий!
И дверь в прачечную он никак не мог увидеть еще и потому, что дикая боль вновь поглотила весь его разум.
Но тут дверь отворилась сама собою, и сам собою он очутился на воздухе. Мокрые, сильные женские руки, в мыльной пене по локоть, оказались над его лицом, эта пена упала с шорохом ему на глаз и на бровь, и он оказался на носилках. Носилки понесли наверх головою вперед, по всем правилам поднимая изножье.
Старший сержант Анжелика Августовна, сдерживая слезы, точно над покойником сказала:
– О боже мой, ему, конечно, нельзя было кушать эту ужасную капусту с луком.
Когда Анжелика волновалась, у нее делался почти мужской голос. И букву «л» она произносила совершенно правильно. Даже сейчас он заметил, что она сказала «лук», а не 'вук'.
Все другие вокруг говорили шепотом.
Левин лежал с закрытыми глазами, прислушивался к утихающей после укола боли и разбирался в том, кто как шепчет. Вот захрипел и закашлял Баркан, он совершенно не умел говорить шепотом и всегда кашлял, вот взволнованно и сердито ответила ему капитан Варварушкина, вот быстро-быстро, пришепетывая и глотая слова, заговорила Верочка.
А потом стало тихо, и заскрипел протез – это Дорош ушел из палаты.
Тотчас же раздались громкие, властные шаги: вот отчего ушел Дорош, он ушел потому, что появился