вот как, вы понимаете, товарищ майор?
Несколько позже в палате растворилась дверь, и вошел командующий.
– Все? – спросил он, снимая фуражку и глядя твердым взглядом на то, что было Левиным.
– Все! – ответил Баркан.
Командующий посмотрел в уже совсем спокойное лицо Левина, заметил па этом лице выражение гордости и силы и спросил:
– Халат-то этот он сам на себя надел – докторский?
Лора, все еще захлебываясь слезами, объяснила, как он пошел в операционную и как она, зная, что там оперируют, привела его сюда.
– Не надо плакать, девушка, – вдруг сказал командующий. – Зачем плакать? Все умрем, а он хорошо умер, лучше умереть нельзя.
Он посмотрел в спокойное, строгое, гордое лицо и сказал совсем тихо, так, что никто не услышал:
– Прощай, подполковник. Спи.
Повернулся и, сильно сутулясь, вышел.
В четырнадцать часов пошел проливной дождь, по солнце тотчас же выглянуло вновь, и залив опять засверкал так, что на него больно стало глядеть, и небо опять стало голубым и чистым, только вода еще долго и шумно сбегала меж каменьями скалистой дороги, ведущей на кладбище, да у людей, провожающих Александра Марковича в последний путь, почернели от влаги флотские кители.
Мотор грузовика громко завывал на крутых подъемах, и шофер Глущенко говорил сидящей рядом с ним Лоре, что у него 'перепускает сцепление', но Лора не слушала Глущенко и смотрела перед собою на спины офицеров, несущих на подушечках ордена Александра Марковича. У Лоры было тридцать восемь и три – она простудилась, но на похороны все-таки отправилась и поехала в кабине машины, убранной кумачом и траурными лентами.
– Как ты думаешь, Глущенко, – спросила она вдруг. – Есть вечная жизнь или ее нету?
– На одни только тормоза и надеюсь, – сказал Глущенко, – ну ничего сцепление не берет, чувствуешь? Был бы товарищ подполковник живой, попало бы мне за это дело. Во, перепускает, – во, во, слышишь? Мы с ним давеча в город ездили, так он мне сразу замечание сделал: 'Глущенко, Глущенко, перепускает у тебя сцепление.'
Лора не ответила.
– Ну ладно, – сказал Глущенко, – вернусь, сразу доложу начальнику гаража. А не сменит сцепление – до начальника тыла дойду. Товарищ подполковник желал, чтобы порядок навести в автохозяйстве? Желал? Ну, и будьте любезны!
Он еще прислушался к своему сцеплению и добавил:
– А насчет вечной жизни, Лариса, то так сразу не ответишь. Смотря по тому, как на свете жил и чего на нем делал.
Вновь загремел оркестр – и играл долго, до поворота дороги, по которой машины не могли идти, так тут было узко и так круто срывался к заливу обрыв. Здесь Глущенко зажал ручные тормоза, и сзади летчики открыли кузов и подняли гроб на свои могучие плечи, и он как бы поплыл над сотнями обнаженных голов, над серыми каменьями и над заливом, блестящим и переливающимся внизу. Ветер свистел тут на высоте так пронзительно, что порою заглушал медь оркестра, и от этого сочетания ветра и медленных медных звуков у Лоры вдруг стеснило грудь, но она не заплакала, как плакала все эти дни, а тихо пошла вперед – среди летчиков, которые ее обгоняли в своих шлемах и комбинезонах, в капках и унтах, с рукавицами за поясами – прямо с аэродрома, из машин, только что 'из воздуха'.
Тут были и замасленные техники, и доктора из первого хирургического и из терапии, тут были сестры и санитарки, Харламов, Тимохин, Лукашевич и многие другие – знакомые и незнакомые.
При входе на кладбище толпа стиснула Лору, и она оказалась рядом с Барканом. Он посмотрел на нее, как будто они сегодня еще не виделись, и сказал:
– Так-то вот, Лора, вон какие у нас дела…
В свисте морского ветра Мордвинов сказал короткую речь, и тогда все, кто тут был из военных людей, вынули пистолеты, и трижды прогремел салют – нестройный и суровый, который долго и громко повторяло зхо в скалах. Баркан тоже стрелял, и было странно видеть его руку с пистолетом, так же, впрочем, странно, как видеть стреляющих Харламова, Лукашевича, Тимохина и других докторов.
А потом, когда спускались вниз к гарнизону, Ольга Ивановна подходила то к одному человеку, то к другому и негромко говорила:
– Зайдите, пожалуйста, к нам на часок. Второй корпус, вторая парадная.
Лора уехала с Глущенко и с Анжеликой вперед, и когда все пришли с похорон, то кровати в комнате Ольги Ивановны и Анжелики были убраны и во всю комнату стояли столы, на которых кок Сахаров расставлял горячие пироги, покрытые полотенцами, консервы из дополнительного пайка и разную другую снедь. И Анжелика с распухшими от слез глазами, но с деловитым выражением лица раскладывала вилки и салфетки.
Народу собралось очень много, из своих никто не садился, кроме Баркана и Ольги Ивановны; многие стояли у двери в тесноте, но никто не уходил. И Лора тоже не ушла, хоть у нее и кружилась порою голова, и Мордвинов, который говорил первую речь, казался ей то толстеньким и маленьким, то вдруг вытягивался и превращался в длинного и худого.
После Мордвинова говорил Тимохин, который знал Александра Марковича очень давно, и говорил про давние времена, про какой-то институт скорой помощи, где Левин дежурил однажды ночью и куда привезли гражданку, якобы проглотившую из ревности иголки. Рассказывая, Тимохин начал слегка улыбаться, и все за столом стали улыбаться, потому что нельзя было не улыбаться, слушая о том, как гражданка отрицала, что проглотила иголки, а Александр Маркович говорил ей, что он не может теперь ничему верить, никак не может, он должен обязательно прооперировать и найти иголки.