начало пятого.

Минут через десять я стоял у электропечи и беседовал со своим героем. Это был мужчина лет сорока, роста чуть выше среднего, сухой, жилистый. Он смотрел на меня свысока, добродушно улыбался – почти так же, как Галич,- и, казалось, спрашивал: удивляетесь, что именно я сварил нос для ледокола?… Но, разумеется, ни о чем подобном мы не говорили; он, подвигая какие-то рычаги на панели, все время заглядывая через синие очки в глазок, где бушевала огненная стихия, рассказывал о своей печи, о товарищах по работе и о том, какой у них завод, почему именно им и именно ему дали почетное задание сварить сталь для режущей части атомного ледокола. К тому времени я уже овладел почти стенографической скоростью записи устной речи, а тут, на мое счастье, оказался человек, говоривший неспешно и так, словно заранее знал план и композицию моего будущего очерка.

Пышущая жаром печь грозно урчала, точно зверь, к которому приблизился незнакомец. По изможденному лицу сталевара летали багровые сполохи, он время от времени прерывал беседу и, протянув руку к щиту управления, поворачивал какой-то рычажок, от которого гул в печи усиливался, пространство цеха прорезал угрожающий свист, и все вокруг ярко освещалось, точно в печи что-то ослепительно и мощно взрывалось. Сталевар рассказывал…

На обратном пути я уже ничего не видел, даже не знал, сколько времени у меня осталось до сдачи очерка. Писал на коленке.

К сроку поспел. Очерк был напечатан. И назывался он простенько и даже плоско – «Теплота большой души». Не знаю уж, кто дал такое название. С авторами в те времена считались мало. Долго потом братья-литераторы и особенно сокурсники по литинституту при встречах подсмеивались: «Ну как, 'Теплота большой души'?…» Однако именно этот очерк явился моим первым заметным выступлением в большой газете и втиснул меня в узкий круг журналистов, имевших привилегию печататься в «Известиях». Лишь позднее я навсегда усвоил истину, что без хорошего заголовка нет ни газетной статьи, ни фельетона, ни даже порядочной заметки. Ведь даже книга, как ее ни насыщай красотой и содержанием, не полетит к читателю, если автору не удалось найти удачного, звонкого заглавия. И потому я всегда мучительно искал крылатые заголовки статей и очерков: «Размах и расточительство», «Город без хозяина», «Никулинские жернова», «Жест, означающий: валяй!», «Операция 'холод'», «Шлагбаум самодура», «Шестая профессия Донбасса», «Заботы черного великана», «Шестьсот персональных дел Василия Пленкова», «Отнимите у них карандаши», «Потеряли завод» и т. д. И к своим книгам, к каждой из них, долго и трудно искал заголовки. Но одна из повестей названа ужасно. «Шахтерская династия». Я писал повесть о шахтере, у которого большая семья и многие сыновья продолжают его дело. И дал название «Егоров пласт». А редакторы – без моего ведома и согласия – вон как переделали! Мне и теперь совестно показывать друзьям книгу из-за такого заглавия, будто я позаимствовал его в местной горняцкой газете, где под такой выцветшей и облезлой шапкой едва ли не каждый день появляются заметки.

Трудное дело – найти удачное название. Кажется, Горький сказал, что заголовки ему не даются. И многие свои книги он называл по имени главных героев: «Васса Железнова», «Челкаш», «Фома Гордеев», «Клим Самгин» и другие. И даже такие гиганты, как Л. Толстой, И. Гончаров, зачастую не могли справиться с этим делом: «Обломов», «Анна Каренина», «Отец Сергий», «Хаджи-Мурат». Есть, впрочем, у Толстого и удачные: «Воскресенье», «Живой труп».

Хороший заголовок – редкая удача! Удивлялся Губину: вежливый и внимательный, он мне представлялся интеллигентом из прошлых времен, этакий дворянин, забредший в наше грубое, лохматое время. Может быть, из вежливости он перестал и требовать звонких заголовков, привык к стертым, как медные пятаки, словам, сидел в своем каминном «бухаринском» кабинете и мирно, без разносов и возражений, подписывал газетные полосы, на которых пестрели, переходящие изо дня в день заголовки: «К новым успехам», «Рабочий контроль», «Слово передовика», «Размах соревнования», «Живое дело», «Живые родники» и т. д. Мы, рядовые сотрудники, готовя статьи для набора, пытались оживить в них язык, придумывали броские заголовки, однако уже в то время газетные редактора и начальники, сами, как правило, далекие от журналистики и ничего не писавшие, пуще огня боялись прослыть несерьезными, небдительными и потому беспощадно «резали» все живое, выбрасывали смелые и, как им казалось, рискованные обороты. На стол главного уже попадали привычные, проверенные временем, не вызывавшие сомнения материалы. Боже упаси, если в них вдруг забьется живая мысль, новая проблема, новый взгляд на явление жизни. Старое, привычное, устоявшееся – это был стиль мышления, такая, устраивающая всех, в особенности начальников, погода. Все катились по наезженной дорожке, ямщики дремали, седоки спали глубоким сном, за всех думал и все решал сидящий в Кремле богоносный.

Лишь изредка какой-нибудь забавный казус или курьезный случай оживит сонное царство редакции, да затейливая фантазия газетчиков что-нибудь придумает. Как-то заведующий литературным отделом Виктор Полторацкий принес главному заметку, в которой редактор прочел: «До революции в Туле был всего лишь один писатель, а сейчас сорок два, и среди них такие, как Фомкин, Голядкин, Бейненсон, Вольфсон, Цеперович». Главный подписал заметку. Но когда Полторацкий был уж на пороге кабинета, Губин своим тоненьким голоском остановил его:

– Позвольте, а кто этот один писатель, который был там, в Туле, при царе?

– Лев Николаевич Толстой.

– А-а…- упавшим голосом протянул главный,- Толстой!… Понимаю.

И протянул руку:

– Дайте-ка вашу заметку.

И бросил ее в корзину.

С ним же, с Губиным, произошла будто бы история, едва не стоившая ему жизни. Печатали какой-то документ – то ли приказ, то ли выдержку из него – с подписью: «Верховный главнокомандующий, Маршал Советского Союза И. Сталин». И в слове «главнокомандующий» буква «л» выпала. И когда К. А. Губин пришел на работу, ему показали на ошибку. Он прочел и похолодел. Газету уже развезли по городам и весям. Исправить ничего нельзя.

Сидит наш Константин Александрович, ждет. Вот, думает, сейчас откроется дверь, и на пороге покажутся двое военных. Скажут: «Пошли!» Час сидит, два. Вдруг звонок. Поднимает трубку телефона.

– Это Константин Александрович Губин?

– Да.

– Здравствуйте, Константин Александрович! С вами говорит Сталин.

Следует пауза.

– Что же это вы, товарищ Губин, так меня величаете? Нехорошо величаете, прямо скажем,- нехорошо.

И снова пауза.

– Простите, товарищ Сталин, маленькая неувязочка получилась.

– Хорошенькая неувязочка! Так представить перед всем миром, а вы говорите: неувязочка.

Снова пауза. И затем:

– Вы, наверное, беспокоитесь, ждете встречи с Лаврентием Павловичем? Не беспокойтесь. Продолжайте выпускать газету, а я позвоню Лаврентию Павловичу.

Видно, Лаврентий Павлович внял просьбе Иосифа Виссарионовича, не пригласил Губина на свидание.

Другой раз я слышал о фотокорреспонденте Когане. Быль или небыль, а только рассказ этот в разных вариациях передавался не однажды.

Было это уже после Сталина, при Маленкове. По редакциям прошлись с очередной чисткой – увольняли евреев. Нескольких уволили из «Известий». За братьев своих решил заступиться Аркадий Коган,- когда-то он снимал семейство Маленковых, делал для него фотоальбом,- и надумал обратиться в Кремль по старой дружбе. Подкараулил, когда из кабинета вышел ответственный секретарь газеты, подошел к телефону-«вертушке», набрал номер Маленкова.

– Георгий Максимилианович, здравствуйте, пожалуйста! Я – Коган, был у вас на даче, делал фотоальбом. Вы меня послушайте, пожалуйста, и помогите. У нас уже такой нехороший

Вы читаете Последний Иван
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату