устраиваете. Институт заместите лей – хитрый механизм нашей системы. Или будь послушным, как робот, или… Катись на все четыре стороны.
– А ваши заместители? Разве Звягин вас устраивает? – позволил я себе небольшую бесцеремонность.
– Заместители министров – дело другое. Тут тоже механизм системы, и тоже – хитрый и даже коварный. Заместителей нам присылают. И прав над ними мы почти не имеем. Пословица есть такая: министры заместителей не выбирают.- И потом, минуту спустя: – А что Сорокин? Неужели не понимает, куда Прокушев дело клонит?
– Думаю, понимает, но молчит из дипломатических соображений. Он сейчас Прокушева укрощает, хочет миром его в нашу сторону повернуть.
– Говорят, обедать к нему ходит?
– Иногда ходит, но я Сорокину верю. Парень он – кремень, рабочей закваски. Его бы главным редактором назначить.
– Поэт. Не справится.
– Зато в убеждениях крепок. А то пришлют темную лошадку, «уральского казака» какого-нибудь.
– Что это – «уральский казак?»
– Вагин у нас уральским казаком назвался.
– А-а…
Некоторое время молчали. Но Свиридов вновь обращался к нашим делам:
– А что Сорокин,-действительно, крепок?
– Думаю, да.
Месяц или два спустя после этого разговора Сорокин мне вдруг сказал:
– Близится юбилей Михалкова. Викулов просит написать статью для журнала о Михалкове.
– Викулов или Прокушев? – спросил я неосторожно.
Валентин вспылил:
– Почему Прокушев? Сказал же – Викулов!
– Но почему ты? Тут нужен критик, а ты – поэт.
– Именно поэт и нужен! Якобы Михалков так хочет.
– Чтобы ты написал?
– Не я… но поэт! Редакция вышла на меня.
И потом, в раздумье:
– Может, и Сергей Владимирович назвал меня.
За этим «назвал меня» я слышал затаенную думу Сорокина, плохо скрываемое от других его убеждение в том, что он – первый из современных поэтов, нынешний Пушкин, Маяковский, Есенин… И, конечно же, Михалков, заботясь о своем месте в истории, хотел бы, чтобы в день его юбилея о нем написал Шолохов или… Сорокин. Но Шолохов не напишет, а вот Сорокин…
– Не знаю, Валя, дело это личное. И тут советчики неуместны. Но как старый журналист тебе скажу: юбилейные статьи обыкновенно панегирические. Способен ли ты славословить поэта, которого не уважаешь ни за стихи, ни за человеческие качества? Сам недавно мне прочел эпиграмму на Михалкова. Ты ее помнишь? Повтори.
– Не помню.
– Я тоже забыл. Но помню, что эпиграмма нелестная. Наверняка ведь, ты читал ее и другим. Подумай. Совесть нельзя насиловать. Радость жизни у себя отнимешь, покой душевный потеряешь, а без душевного покоя, сам знаешь, стихи не пойдут.
Не стал я читать молодому другу им же сообщенную мне эпиграмму на Михалкова,- не хотел так уж сильно давить на самолюбие,- но читателям, очевидно, будет интересно знать фольклорную характеристику этого непотопляемого при всех владыках российского литературного начальника. В высших партийных сферах были такие скользкие молодцы, которые обладали редчайшей способностью глубоко и самозабвенно любить власть имущих и добиваться такой же трогательной взаимности. Такими были Микоян и Алиев. Литературная среда тоже выдвигала таких мастеров, и Сергей Михалков – едва ли не самый талантливый из них. Заступил на пост генсека Брежнев, и тотчас же клевреты, заинтересованные в «плавучести» Михалкова, начинали разносить по Москве весть, что наш Сережа свой человек в семье Брежнева, он с мадам на «ты» и бывает у них в доме. Клевретов у Михалкова много, они настойчивы и повторяют свои басни до тех пор, пока им не поверят. При смене генсека сказка про всесильного Дядю Степу повторяется, и так, с каждым годом укрепляясь, и сидит в кресле вождя российских литераторов не одно уж десятилетие Сергей Владимирович Михалков – поэт, писатель, драматург, а по убеждению многих – ни тот, ни другой и не третий.
Сейчас я оторвался от столичной жизни – не знаю последних аттестаций. Но мне и с берегов Невы виден этот высокий, улыбчивый, хотя и со стальным блеском в глазах, непотопляемый «Дядя Степа». Ныне он одряхлел, сутуловат, ходит неверным, падающим шагом, но продолжает стоять на капитанском мостике. И штурманом при нем теперь Прокушев, а на роль старшего офицера и «первого поэта России» метит Валентин Сорокин. Ну, а эпиграмма? Она, правда, непристойна, но очень уж тут к месту:
Сорокин возгорелся желанием сказать и свое слово во славу главного российского литературного начальника.
На том наш разговор тогда кончился. Я впервые ощутил, как между мной и Сорокиным пробежал холодок отчуждения. Он в этот день не зашел ко мне и не позвал обедать, а я и был рад этому. В магазине купил пакет молока, булочку – пошел в тихий уголок соседнего уцелевшего каким-то чудом сада, пообедал в одиночестве. С этого дня чаще просил Сорокина оставаться в издательстве, а сам забирал две-три рукописи, уезжал на дачу, читал.
Валентин охотно оставался за главного. Ему очень нравилось командовать.
Как-то Прокушев попросил меня прочесть объемистую рукопись. Сказал:
– Приготовьтесь к серьезному разговору по ней. Отбиться будет нелегко.
– Но, может быть, и не надо отбиваться?
– Нет, надо. Автор – графоман, но за ним -о-о, черт бы их побрал, этих ходатаев.
Он, когда случалось, не прочь был и ругнуть высоких персон.
В четверг и пятницу я читал, в субботу и воскресенье отдыхал, а когда пришел в издательство, нашел тут большие волнения. В мое отсутствие явился подполковник милиции, назвался следователем по особо важным делам. Долго сидел в кабинете директора, спрашивал меня, ждал до обеда. Пришел он и во вторник, за полчаса до начала работы. Но я уже был на месте и следователь прошел ко мне. Дружески пожал руку, улыбался. На нем был китель армейского покроя, но погоны милицейские. Я спросил:
– Наверное, в армии служили?
– Да, недавно демобилизовался. Был военным следователем, а теперь вот… на гражданке. И тоже следователь.