Свои сомнения высказал автору.
– Мы вашу рукопись можем напечатать в случае, если она будет отвечать требованиям высокой публицистики,-тогда бы мы ее подвели к разряду того самого жанра очерка, которому Глеб Успенский дал право жительства в храме художественной литературы.
Я думал, Углова испугают такие требования, но он нимало не смутился. Вынул из портфеля толстенную, страниц на тысячу рукопись и со словами: «Я бы очень вас просил прочесть ее лично», положил на стол.
Я вспомнил, как иногда сидишь в поликлинике, ждешь приема у врача и затем с тайным трепетом садишься перед ним… А тут ко мне с просьбой обращается человек, спасший тысячи людей, подаривший миру важные открытия, способы лечения страшных болезней.
Не повернулся язык сказать: «Сдайте рукопись в редакцию русской прозы». Подвинул к себе фолиант, пообещал прочесть.
До конца выяснили отношения с Эмилией Викторовной.
– Не хотелось бы задавать банального вопроса, но что же делать, если мне кажется, что я вас где-то встречал. Вы не из Донбасса ли?
– Да, я жила в Горловке, там училась и затем работала на шахте.
– Теперь вспомнил: в роли корреспондента «Известий» приезжал к вам на шахту и директор показывал мне образцовый медпункт. Нас встречала доктор настолько молодая, что я не поверил, что она…
– Вы не ошиблись. У вас хорошая память. Я сейчас тоже вспомнила этот эпизод.
Мы расстались почти друзьями. Принимаясь читать рукопись, я боялся ее слабости, некудышности, но записки Углова с первых страниц поразили меня свежестью и силой. Я прочел их в несколько дней и написал автору письмо. Коротко суть письма сводилась к следующему: «Вы написали прекрасную книгу, своеобразную энциклопедию медицинских знаний, и каждый, кто ее прочтет, станет вашим другом. Меня особенно поразили страницы, где вы описываете работу хирургов в годы войны, в блокадном Ленинграде, и места, где вы с необычайной силой и убедительностью говорите о вреде алкоголя и курения, о необходимости установления в нашей стране сухого закона».
Книгу Федора Углова «Сердце хирурга» мы напечатали и получили на нее больше благодарственных откликов, чем на сотню других книг. «Сердце хирурга» с тех пор много раз переиздавалась, переведена на многие языки в нашей стране и за границей.
С Угловыми у меня возникла и укрепилась большая дружба, которая сохраняется и теперь.
Встреча с Угловым и моя дальнейшая многолетняя с ним работа, о которой я буду еще говорить, открыла мне глаза на проблему алкоголизма. Я давно начал задумываться о великом вреде спиртного, но увидеть проблему во всей полноте – в цифрах и научных анализах – осознать всю пагубность этой страшной экологической катастрофы помог мне Федор Григорьевич Углов.
Когда Федор Григорьевич приезжал в Москву, мы непременно встречались. Я ему рассказывал о пьянстве, поразившем братство семхозовских писателей, сообщил одно любопытное наблюдение: у нас, в поселке, писатели больше подвержены спиртному, чем люди физического труда: заводские рабочие, плотники, слесари. Среди этого простого люда встречаются, конечно, сильно пьющие, но процент их все-таки не так велик, как в нашем кругу. Тут я не могу назвать и одного трезвого человека, и пьют литераторы часто и помногу. Говорят, из писателей только Леонид Леонов не пьет. На это Федор Григорьевич сказал:
– Я тоже заметил: быстрее других социальных слоев спивается интеллигенция. Среди моих коллег в академии я не могу встретить соратника по борьбе за трезвость – отмахиваются, улыбаются, считают все это неважным, а все потому, что пьют сами. Бываю в застольях – пьют по-черному, теряют человеческий облик. Нуте-ка, Павлов, Сеченов, Бехтерев или Боткин увлекались бы пьянством!
– Но почему интеллигенция быстрее сдается этому дьяволу?
– Алкоголь быстрее всего поражает мозг, угнетает творческую потенцию. Лев Николаевич Толстой сказал: «Самое ужас ное последствие пьяных напитков – то, что вино затемняет разум и совесть людей: люди от употребления вина становятся грубее, глупее и злее».
Да, тут действует прямая зависимость: человек становится «глупее и злее», писателю же или академику для его творчества нужен ум, необходимо высечь из него высшие достижения, а он от вина глупеет, и чем больше пьет, тем больше глупеет, и оттого злится, а для творчества нужен покой, психическая уравновешенность.
Плотник свою доску отстрогает и, хоть криво, но прибьет куда нужно, а писатель, поэт?… Как он напишет главу романа, строфу поэмы?
Вот и получается: у плотника, кроме ума и чувства, есть еще рубанок, стамеска, а у писателя, кроме головы, нет другого инструмента. А голова отравлена.
По-иному я смотрел теперь на семхозовских братьев-писателей. Со времени, как я у них поселился, прошло пять-шесть лет, а как все изменились?… Вот Николай Иванович Камбулов. Не было у нас с ним и малейшего повода для охлаждения дружеских привязанностей, а при встречах глаза прячет, голову к земле клонит.
Пришел однажды ко мне в сад, сели в ним в беседке.
– Что ты невесел, Николай, какие думы тебя тревожат?
– А, нет, ничего. С чего ты взял?
– Да разве таким ты был в «Сталинском соколе», где мы с тобой карьеру журналистскую начинали? Бывало, засмеешься, историю какую расскажешь. А теперь ходишь, ровно потерял что.
– Да нет, ничего. Работа не идет на ум. Сяду за стол, а слова под перо не ложатся. Будто вылетели из головы. Чертовщина какая-то!
– Может, водочка мозги туманит? Вчера-то выпил, небось? Да и нынче под ложечкой сосет. Я ведь по глазам вижу.
– Нынче?… Я что ж, я, пожалуй… если у тебя найдется.
И потвердевшим голосом, словно боясь, что я откажу, заговорил:
– Скажи Надежде, пусть смородиновой принесет. Больно хороша у вас смородиновая.
Надежда принесла, мы все втроем выпили. Я с мыслью, что это уж последняя, больше не притронусь, ну ее к лешему!
Разговорились.
Камбулов распрямился, глаза повеселели:
– Вот ты, Иван, и не пьешь, а дела-то и твои не назовешь блестящими; вот ты сколько уж за главного, а в должности тебя не утверждают и не утвердят – это уж как пить дать. Я нравы комитетские знаю, сам там работал. А не утвердят потому, что рано себя обнаружил, голову высунул. Э-э… Таких-то, резвых да бойких, у нас не любят. Михалков, Качемасов, Яковлев… Им смирненьких подавай, да тихоньких, да сереньких. Чтоб не перечили, на хвост не наступали.
Надежда на него налетела.
– Ты, Николай, на Ивана не нападай. Не умеет тихонько, как пескарь в норе сидеть! У тебя это получается, а у него нет. Ты бы поучил его.
– Ах, Надежда! Шпильки любишь подпускать. Я тоже не робкого десятка, однако на рожон без нужды не полезу.
– Да уж… верно. Мужичок ты тактичный, дипломат вели кий. В «Сталинском соколе» никого не задирал, в «Красной звезде» все гладенько шло. И в журнале «Советский воин», по – слухам, все тобой довольны были. Ты и в книгах умудрился никого не зацепить. Все у тебя тишь, да гладь, да божья благодать.
– М-да-а…- тянет Камбулов.- Ты налей еще, налей.
Надежда наливает, а Николай Иванович, вылив стакан – другой, пучит на