из разряда «крепкие», составлявшиеся из спирта, водок разных сортов, коньяков и крепких ликеров тип «Шартреза», «Кристалла» или «Бенедиктина». Они подавались небольшими порциями в изящных плоских рюмочках. Для начала принимался коктейль «Маяк», состоявший из двух слоев: внизу изумрудного цвета шартрез, над ним слой прозрачного спирта, а между ним плавал очищенный от пленки цельный яичный желток. Все это выпивалось одним махом, спирт смешивался во рту с шартрезом, а желток, проглатываемый вслед за этой смесью, служил закуской да и смазкой для горла. Во всяком случае мы это так себе представляли. Затем переходили к другим коктейлям, стараясь попробовать как много больше разных, поэтому обычно порции не повторяли. Коктейли из разряда полу крепких, полусладких и сладких носили какие-то иностранные экзотические названия, типа «кларет-коблер», их было огромное количество и, главное, они все чем-то отличались друг от друга. Помимо этих разделов в меню были еще такие как «Флиппы» и «Глинтвейны». Насколько я могу судить, флиппы представляли собой коктейли на основе смеси таких составляющих как сбитый белок и спирт с сахаром. Это была такая взвесь типа кашицы белесого цвета, непрозрачная, с хлопьями белка, довольно сытная. Глинтвейны подавались в бокалах, в виде подогретого крепленого вина, с добавленными специями типа корицы, с фруктами. Закусок никаких в коктейль-холле не было, кроме орехов. Это был или миндаль или земляной орех, причем их жарили либо с солью, либо с сахаром. Если вы садились за столик, то после заказа вам коктейли приносили уже готовыми. Но если вам хотелось быть свидетелем приготовления коктейлей, да еще и общаться с барменшей, то надо было добыть себе место за стойкой бара. Тем более, что был один сорт коктейля, который приготавливался исключительно за стойкой, для избранных и довольно редко, так как его приготовление требовало особого мастерства и отнимало уйму времени. Это был коктейль «Карнавал». Он изготавливался в специальном высоком и узком бокале и состоял из многих разноцветных слоев, подбиравшихся согласно удельному весу разных напитков. Главное в процессе его приготовления было не смешать слои, а сделать так, чтобы они смотрелись абсолютно раздельно, как полоски на самодельном ноже — «финке». Я помню, как с замиранием сердца следил, как барменша Женя, женщина с роскошным, обтянутым белым свитером бюстом, выполняла мой заказ на «Карнавал», орудуя длинным ножом, по которому осторожно сливала с бокал жидкость, слой за слоем, в известном только ей порядке. Женя была недосягаемой мечтой для меня, только начинающего само утверждаться в мире убогого советского секса, стеснительного, но внешне самоуверенного школьника. У меня и в мыслях не было посметь заговорить с ней, обнаружить хоть малейший намек на обожание, уж очень было страшно нарваться на снисходительный отказ. Так я и сидел, в ожидании коктейля, тоскуя и завороженно глядя на роскошный, недоступный бюст. Когда коктейль был готов, начиналось особое удовольствие по его выпиванию, а скорее — высасыванию по отдельности разных слоев через соломинку. Нужно было только подвести на глаз нижний кончик соломинки к выбранному слою, и, зафиксировав положение, потянуть содержимое слоя в себя. Так чередовался приятный, сладкий вкус вишневой или облепиховой наливки с резким ароматом «Абрикотина» или «Кристалла». Если признаваться честно, то я никогда не мог пить без содрогания невкусные и слишком крепкие напитки, в первую очередь — водку. Даже коньяки и крепкие ликеры я глотал с усилием, скрывая чувство отвращения и даже делая вид, что это мне нравится. Я думаю, что был не одинок, но, изображая из себя настоящих мужчин, многие юноши постепенно привыкали к этим невкусным напиткам. Наконец, в какой-то момент мне просто надоело притворяться и я перешел к употреблению только того, что мне нравилось. В этом смысле коктейль-холл предоставлял широкие возможности вести светскую, разгульную жизнь, не особенно напиваясь и не тратя больших денег, а цены в коктейль-холле были настолько низкими, что его могли посещать даже школьники на сэкономленные от родительских подачек деньги.
1953 год стал переломным для меня. Закончив школу, и не пройдя по конкурсу в Московский Архитектурный институт, я подал документы в МИСИ им. Куйбышева, куда был принят уже без экзаменов. Здесь я окунулся в типичную московскую студенческую среду большого института, где значительную часть составляли приезжие из других республик, городов, городишек и даже деревень. Москвичи были в меньшинстве, а среди них был совсем узкий круг модных, стильных молодых людей, державшихся особняком. Мне с моим «бродвейским» опытом, фанатичностью и внешним видом не составило труда войти в круг местной элиты, тем более, что она и не пряталась. В огромном вестибюле института было место, где всегда собиралась компания чуваков и чувих. Это была длинная и широкая деревянная лавка, отполированная десятилетиями. На ней всегда можно было встретить «сачков», просиживавших там часами во время лекций. Появление на «лавке» во время занятий было вызовом администрации института, поскольку за посещаемостью следили очень строго, в каждой группе для этого были специальные старосты. Но мы научились обходить все эти сложности разными путями, а главное, старшие товарищи, опытные «сачки», объяснили первокурсникам, что главное — это продержаться первый год, ну, может быть часть второго, и тогда уже не выгонят, так как им самим попадает за большой процент отчисляемых. Так что, все эти списки кандидатов на отчисление и прочие меры запугивания постепенно потеряли свое воздействие.
На «лавке» я познакомился с чуваками-старшекурсниками и был очень горд, что вошел к ним в доверие. Меня стали брать на «хаты», на «процессы», я стал получать совершенно иную информацию, чем раньше в школе, во дворе или на «Бродвее». Сразу же расширился кругозор в самых разных областях знания. Прежде всего, новые друзья давали читать запрещенные книги, не самиздатского типа, а те, что издавались ранее в СССР, но потом были изъяты, так как их авторы оказались либо нежелательными для советской идеологии, либо просто врагами народа. Так я познакомился с Хэмингуэем, Дос Пассосм, Ремарком, Евгением Замятиным, Олдосом Хаксли, Исааком Бабелем, Борисом Пильняком и многими другими. Среди нежелательных были даже произведения Сергея Есенина, Анны Ахматовой, Михаила Зощенко. Мне пришлось скрывать эти книги от родителей, чтобы избежать конфликтов, и читать их украдкой. Но однажды мой отец все-таки наткнулся на изданный до войны, совершенно невинный детектив Бруно Ясенского «Человек меняет кожу», который мне дал почитать кто-то из новых друзей. Меня поразила тогда реакция отца. Он был крайне испуган и даже взбешен моей глупостью, пытаясь объяснить мне, что если эту книгу найдут у нас дома, то не только я, а и вся наша семья сильно пострадает. Оказалось, что ее автор был расстрелян как враг народа, обвиненный в том, что было описано в книге, а я этого не знал. После этого я стал внимательнее относиться к конспирации, да и книги постепенно стали попадаться книги все более опасные — религиозные, философские, политические, и, вдобавок самиздатские.
Помимо литературы появился интерес к запрещенным направлениям в живописи. До 1957 года к вражескому относилось любое искусство, кроме так называемого социалистического реализма. Интерес к заграничным импрессионистам, экспрессионистам и абстракционистам, и даже к своим отечественным футуристам и кубистам считалось проявлением буржуазной морали и низкопоклонством перед Западом. Имена Гогена, Сальвадора Дали или Сиднея Поллака произносились шепотом в первые послесталинские годы. Выставка Пабло Пикассо, где-то накануне Всемирного фестиваля молодежи и студентов в Москве, была революционным событием, и стала возможной лишь его миролюбивым и даже прокоммунистическим заявлениям, его символическому рисунку Голубя Мира. Помню также, каким событием стало издание литовцами альбома с репродукциями Чурлениса. Но самым главным для меня в расширении круга информации в первые студенческие годы стало систематическое освоение современного американского джаза.
В конце 1953 года я познакомился через своего сокурсника Сашу Литвинова с Феликсом Соловьевым, жившим с ним в одном доме, на Девятинском переулке, рядом с американским посольством. Я помню, как придя в его квартиру, я впервые увидел из окна территорию Соединенных Штатов Америки, двор посольства за высокой стеной, фирменные машины невиданной красоты, детей играющих в непонятные игры и говорящих по-американски. Зрелище это вызвало у меня чувство какой-то щемящей тоски о несбыточной мечте, о другой планете… Иногда мы подолгу смотрели туда, в этот мир иной, испытывая пылкую любовь ко всему американскому.
К тому же в доме у «Фели» или «Филимона» (как все звали Феликса) было множество американских вещей, от «шмоток» до пластинок и автоматического проигрывателя с разными скоростями. Поэтому и вся собиравшаяся там компания относилась к кругу так называемых «штатников», то есть поклонников всего «штатского», сделанного в Штатах. В Москве 50-х было много градаций модников. Прежде всего, существовала официальная советская мода, которая даже рекламировалась, но не очень широко, и исходила от Всесоюзного Дома Моделей. Ей следовали люди взрослые, жены ответственных работников и богатые обыватели, которые заказывали и шили себе соответствующую одежду в государственных ателье индивидуального пошива (сокращенно — «индпошив»). В этих нарядах и прическах появлялись в театрах, на концертах и в ресторанах. Вся одежда, бывшая тогда в обращении, делилась на две категории «фирменную», то есть сшитую за рубежом и обязательно имевшую лейбл какой-нибудь фирмы, и советскую, пошитую в СССР, которую мы называли не иначе как «совпаршив». «Фирменная» мода была уделом небольшой группы нонконформистской молодежи. Быть «фирменником» в 40-е, 50-е годы означало вызов обществу со всеми вытекавшими последствиями. Ношению заграничной одежды придавалась еще и политическая окраска, ведь в поздние сталинские, да и в первые послесталинские годы, все заграничное было объявлено вражеским и подпадало под борьбу с космополитизмом, низкопоклонством и т. п. Достать настоящие «фирменные» вещи было крайне сложно, их неоткуда было взять, кроме как в комиссионных магазинах, куда они сдавались иностранцами, в основном работниками посольств (ни туристов, ни бизнесменов в страну тогда не пускали), или у самих иностранцев, если удавалось познакомиться с ними где-то на улице, рискуя быть «взятым» на месте. Среди «фирменников» постепенно произошло расслоение, носившее принципиальный характер. Появились «штатники», то есть те, кто признавал все только американское — музыку, одежду, обувь, прически, головные уборы, даже косметику. Именно в этой среде возник тип жаргона, построенный на сочетании англоязычных корней с русскими суффиксами и окончаниями. Например такие слова как «шузня», «батон», «траузерса», «таек», «хэток», «манюшки», «герла», «лукать» и многие другие, перешедшие позднее в наследство поколению хиппи, а еще позднее — к русским эмигрантам в самой Америке.
Помимо «штатников» среди любителей «фирмы» были и те, кто носил только итальянское или английское, а кто попроще — довольствовались вещами из стран народной демократии. Кстати, «демократические» шмотки достать было тоже непросто, но возможностей было гораздо больше, — много студентов из соцлагеря училось в наших институтах, да и в обычных магазинах изредка «выбрасывали» что-нибудь польское или болгарское. Одежда была как бы униформой, по которой в армии сразу определяется род войск. На какой-нибудь танцульке опытный глаз быстро определял, кто перед тобой — «штатник», «итальяно», «бундесовый», «демократ» или просто «совпаршив». К началу 60-х к нам каким-то образом просочилась информация об особой моде, существующей в среде американских студентов нескольких элитарных университетов, объединенных в организацию под названием «Ivy League» («Лига Плюща»), что по-русски звучит как «Айви Лиг». Естественно, из среды «штатников» выделилась группа, которая стала всеми возможными и невозможными средствами добывать информацию об этой лиге, в основном по части одежды. Так возникли в Москве «айвеликовые штатники», к которым относил себя и я. Особые мелочи в форме лацкана пиджака, планка на рубашке, фасон ботинок и другое — все это было лишь способом отделиться от других, не быть похожим ни на кого, даже на обычных «штатников». А на сколько все это соответствовало «штатской» действительности, сейчас трудно сказать. Скорее всего, во многом это было доморощенным мифом, помогавшим нам в деле обособления от профанов. Это было, в какой-то мере, способом выживания в конформистском мире советской молодежи.
Феликс Соловьев, учившийся тогда в Строительном институте им. Моссовета, был сыном известного партийно-хозяйственного деятеля, товарища Гобермана, бессменного, в течение десятилетий и всех властей, начальника Мосавтотранса. Это был элегантнейший и красивый от природы человек, поразительно похожий внешне на Гленна Миллера и одновременно — на польского актера Збигнева Цыбульского, когда снимал очки. Одевался он как американец. На квартире у «Фели» или «Филимона», как все его называли, собиралась постоянная богемная компания. Всех объединяла любовь к джазу, к «штатским» шмоткам, к современным чувихам, к красивому времяпрепровождению в кафе «Националь», ресторане «Арагви», к постоянному слушанию по радиоприемнику джазовых передач, наиболее популярной из которых была «Music USA». Должен сказать, что в тот ранний период, в таких компаниях ни о какой политике не говорили, никакого самиздата по рукам еще не ходило, все это появилось позднее. А тогда уже сама принадлежность к кругу «штатников» и