К одной такой нише мне и надо было пройти.
Я оставил на верхней ступени сандалии. Размотал на коробке шпагат, отбросил крышку. Достал кораблик. Побаюкал его в ладонях…
Он был размером с голубя, легонький такой, мой кораблик. С корпусом из большого куска сосновой коры. Но вовсе не такой, какие весною мастерят ребята, чтобы пускать по лужам. Он у меня был красивый. Паруса не бумажные, а из тонких белых лоскутков. И снасти натянуты как полагается — из суровых ниток и проволоки. И реи, и бушприт — все как у настоящего. И даже штурвал был — из медного колесика от будильника. А на высокой кормовой надстройке я выжег увеличительным стеклом название и завитки узора… Я целых две недели строил его — неторопливо, старательно. И он был похож на те старинные корабли, которые бывают в книжках про давние путешествия…
Воды в подвале было больше, чем в прошлый раз. Тогда она еле закрывала пол, а теперь залила нижнюю ступень. Я осторожно опустил одну ногу, вторую. Встал, потоптался. Ох, просто ледяная. Пошел потихоньку. Раньше я бывал здесь в резиновых сапогах, а сейчас-то… Ну ничего.
Щербатый каменный пол был слегка наклонным. Где-то на десятом шагу вода подобралась к брюкам. Брюки были обычного для того времени ребячьего фасона: из серой материи «елочка», широкие, застегнутые под коленками. Я отпустил кораблик поплавать и расстегнул манжеты брюк, чтобы подвернуть штанины повыше. При этом одна пуговица — тугая и вредная — оторвалась и булькнула. Ну и пусть…
Ноги защекотало, защипало, потом все ощутимее стало покусывать и подергивать. Где-то прохудилась изоляция подземной электропроводки, ток разбегался по воде. Возможно, это было сильное напряжение. Но я терпел его легко и не боялся.
Такой уж я уродился: ток не причинял мне вреда. Мама рассказывала, что однажды застала меня, трехлетнего, сидящим на столе у лампы с воткнутым в гнездо штепселем. Я снял абажур, вывинтил лампочку и ковырял пальцем в патроне, хихикая от «щекотки». Мама чуть в обморок не грохнулась…
Да и потом, если меня ударяло током от плитки или утюга, я только радостно ойкал и смеялся.
Может, я и правда какой-то заколдованный? Недаром на левой лопатке у меня особая метка. Родимое пятно, похожее на след гусиной лапки, только маленький, размером с пятак.
Когда я был малышом и мама мыла меня в корыте, она всегда приговаривала: «Эх ты, чудо мое керосиновое. Сам — Петушок, а лапка гусиная…»
Почему «чудо керосиновое», я и сейчас не знаю. Может, для рифмы?..
Еще с десяток шагов, и я добрался до закругленной стены с нишей — как раз когда вода (по- прежнему жутко холодная) хватила колени. Дергать перестало.
Край ниши был на уровне моего подбородка. Я с трудом, но все-таки разглядел доску с маленькими полукружьями жестяного узора. Большего мне и не надо было. Главное, что она здесь.
Я поставил кораблик в нишу, на край. Дно у кораблика было плоское, встал он хорошо.
— Вот, это я вам… Принес…
Тихо было, только вода где-то: кап, кап…
Я достал из кармана свечку. Не настоящую, а из круглой батарейки и лампочки. Мог бы и настоящую принести, но такая будет гореть дольше. Может быть, целые сутки…
Крутнул я лампочку в проволочном зажиме, она вспыхнула ярко-ярко, даже зажмурился. Поставил свечку рядом с корабликом. Лампочка высветила всю нишу. Желтый узор металлического кружева на доске заискрился — то ли латунь, то ли позолота. Верхний край этой накладки был зубчатым, лучистым, а нижний образовывал контур двух голов: одна покрупнее, другая маленькая, детская. Больше ничего на деревянной плоскости не было. Но я-то ясно представлял те два печальных лица, которые видел когда-то на маленькой иконе. Она хранилась в сундуке среди заветных маминых вещей. Мама показывала ее мне всего два раза. Говорила тихонько: «Бабушкина». То есть ее бабушки, маминой. Которая умерла еще до революции.
Доставая икону, мама оглядывалась на дверь тети-Глашиной комнаты. Тетушка была партийная и принципиальная: увидит — крик поднимет. Потому что ни в какого Бога она не верила. Я, конечно, тоже не верил, но догадывался, что мама верит в глубине души. И поэтому смотрел на икону серьезно и с почтением. Даже с родственным каким-то чувством. Мы на нее вдвоем с мамой смотрели, прижимаясь друг к другу плечами. А на иконе маленький сын тоже прижимался к материнскому плечу. И оба они глядели на меня и маму так, словно все знали про нас. И жалели…
Одежда на иконе была не нарисована, а сделана из металла, как бы отчеканена. И лучистое окружение голов — тоже металлическое, золотистое. Мама говорила, что все это называется «оклад»…
Такой вот оклад (вернее, его верхняя часть) и блестел сейчас на доске. А лица я видел мысленно.
И я сказал опять:
— Это вам… Я сам сделал.
Мне казалось, что Тем, к кому я обращался, должен понравиться кораблик. Ведь я так старался…
— Ну вот… А теперь я пойду. Ладно?
Что еще сказать, я не знал. Молиться и просить не умел. Да и не имел права, наверно… А может быть, все-таки попросить? Как юнга Джим, перед уходом в плавание… Но не петь же здесь! Наверху кто- нибудь может услышать через отдушину мой голос. Да и в горле скребло неизвестно отчего. Скорее всего, от холода. Но мелодия уже толкнулась в голове, и слова побежали сами собой. Конечно, я не запел, а зашептал, еле двигая губами. Но внутри у меня все равно звучала песня. И я не шелохнулся, пока не шепнул последние слова:
— …Помоги, помоги мне в пути…
И тогда — словно ответ такой — в подвале посветлело. Это сквозь наклонную отдушину упал сюда солнечный луч. Прямо на меня. Я вскинул глаза и увидел в крошечном оконце край ослепительного диска.
Солнечное тепло толчком прогнало из меня озноб. Я заулыбался. Но… так уж я был устроен: вместе с хорошим приходит осторожная мысль о печальном. Я сразу вспомнил, что вижу солнце не то, которое на самом деле.
Я был книгочей по природе. Прочитывал все книжки, какие попадали под руку, в том числе и всякие научно-популярные… У старшеклассницы Насти, что жила в нашем доме, я увидел как-то «Занимательную астрономию». Выпросил. Осилил. Во многом не разобрался, потому что был тогда всего- навсего второклассником, но кое-что понял. Уяснил, например, что у света есть, оказывается, своя скорость. Луч пробегает за секунду почти триста тысяч километров. Конечно, на Земле это не имеет значения, а вот сияние Луны долетает до нас уже за вполне заметный, хотя и крошечный отрезок времени — за секунду с хвостиком. Ну, это, по правде говоря, пустяк. А вот Солнце… Его мы, оказывается, видим не тем, какое оно в этот миг, а таким, каким было восемь минут назад!
«И что же это получается?! — ахнул я про себя. — Значит, если оно вдруг погаснет, мы еще целых восемь минут не будем знать про это?!»
То, что Солнце может когда-нибудь погаснуть, я прекрасно понимал. Но сам по себе этот факт меня почему-то мало тревожил. А вот то, что я не узнаю про это вовремя, меня перепугало и опечалило. Целый день я ходил потерянный и будто виноватый, а вечером не выдержал, поделился с мамой. Мама посадила меня рядом на кровать, оглянулась опять на тети-Глашину дверь и погладила мою стриженую макушку. И не стала утешать и успокаивать, а сказала:
— Знаешь, Петушок, это похоже на письмо с фронта. Бывает, что придет письмо, родные радуются весточке: живой, мол, а человека уже нет. Письма-то шли неделями, а то и месяцами…
И мы стали думать об отце. Вернее, мама об отце, а я о его письмах, потому что самого отца не помнил: его взяли в армию еще до войны, когда мне и года не было. Говорили, что ненадолго, на сборы какие-то, да так он и не вернулся.
Отцовские письма хранила мама там же, где икону, — в окованном жестью небольшом прабабушкином сундуке. Иногда показывала мне. Одни — в конвертах, другие — свернутые треугольниками, по-фронтовому. Последнее письмо пришло в апреле сорок пятого, из Германии. Мама говорила, что