приземистыми, раздавшимися вширь домами. Аисты на воздетом ввысь ободе колеса, они застыли на одной ноге и молчаливо стерегут полуденную тишь. Черные, курчавые свиньи, в ленивой истоме развалившиеся в придорожной пыли.

Он жадно впитывал впечатления, с трепетом вглядывался в жизнь, щедро раскрывавшую новое для него, доселе неведомое ему обличье.

Служба отнимала лишь несколько часов. Уроки с юными графинями – он обучал их пению и игре на фортепьяно – продолжались недолго. Ученицы, особенно младшая, тринадцатилетняя Каролина, были даровиты. Они тонко чувствовали музыку и любили ее. Занятия были не в тягость, а в удовольствие и ему и им.

А после уроков он был полностью предоставлен самому себе и первый раз в жизни пользовался ничем не ограниченной и ничем не омрачаемой свободой. Бродил по полям и лугам, часами просиживал на берегу задумчивого Грана, вслушиваясь в неслышную, но неумолчную песнь его струй, под вечер заходил в деревенский трактир и тянул терпкое багровое, как закат, вино.

Пообочь от него шла жизнь, скорее угадываемая, чем понятная, и потому удивительно интересная. Рядом, за тем же длинным деревянным непокрытым столом сидели крестьяне в пестро расшитых жилетах и ярких рубахах. Рубиновые капли свисали с их густых, моржовых усов. Они молчали или громко разговаривали на своем звучном, жестковатом языке, вероятно, о своих нехитрых делах: о видах на погоду и урожай, о том, как идет уборка и сколько удастся выручить за собранный хлеб.

Им не было дела до него, но он и не стеснял их.

И это было приятно.

А еще приятнее было, когда кто-либо из них подливал вино в его пустеющую кружку.

Он был посторонним, но не был чужим.

Когда же в трактире появлялись музыканты – скрипач-примаш с черными, узенькой стрелкой усиками и ласково-нагловатыми глазами, деловитый цимбалист и мрачноватый, с сизым носом контрабасист, – он и вовсе становился своим. По тому, как он слушал их песни, то уныло-протяжные, горькие и суровые, то огненно-буйные и неуемно-страстные, по тому, как сияли из-под очков его глаза и преображалось в тон музыке его лицо, все эти люди понимали, что их радость – его радость, их печаль – и его печаль.

Оттого они всегда звали его на свои праздники. Он приходил на деревенскую площадь и, стоя в кругу стариков с потухшей трубкой в зубах, неотрывно глядел, как в бешеном вихре чардаша несутся пары, как, лихо вызванивая шпорами, выделывают сногсшибательные коленца юноши, как развеваются на ветру широкие, колоколом юбки и как мелькают мускулистые девичьи икры, плотно обхваченные сверкающими голенищами сапог.

То, что он видел и слышал тем летом, отложившись в душе и созрев в ней, в будущем выльется в знаменитый «Венгерский дивертисмент» – одно из блистательных творений шубертовского гения, запечатлевшее искрометный, играющий буйными красками музыкальный гений мадьяр.

А где-то был отчий дом, далекий и оттого особенно, до неправдоподобия отвратительный, О нем напоминали письма родных. «Ты счастливец! – писал брат Игнац. – Как я завидую тебе! Ты живешь, наслаждаясь сладостной золотой свободой, ты можешь творить, не ставя никаких препон своему музыкальному гению, можешь свободно выражать свои мысли, тебя любят, тобой восхищаются, тебя боготворят… Ты удивишься, если я скажу тебе, что у нас дома дело дошло до того, что нельзя даже посмеяться, рассказать о каком-нибудь забавном происшествии на уроке закона божия. Итак, ты легко можешь представить себе, что в такой обстановке у меня часто вся душа горит от злости и свобода знакома мне лишь на слух. Видишь ли, ты теперь избавился от всего этого, ты свободен, ты не видишь и не слышишь ничего более обо всех этих чудовищных безобразиях и особенно о наших бонзах, и ты уже не нуждаешься в утешении, кое мы черпаем в четверостишии Бюргера, посвященном им:

Толстоголовым бонзам ты Вовеки не завидуй: Как тыквы, головы пусты, Хоть и солидны с виду.

…Если ты будешь писать и мне и отцу вместе, не касайся религиозных тем».

Он писал брату. И касался именно религиозных тем, ибо они занимали и его. Даже здесь, в деревне. Слишком хорошо был знаком ему отвратительный тип духовного бонзы, чтобы равнодушно пройти мимо него.

«Ты, Игнац, остался, как прежде, железным человеком, – с уважительным одобрением пишет он. – Твоя непримиримая ненависть ко всякому роду бонз делает тебе честь. Но ты и понятия не имеешь о здешних попах! Это такие ханжи, такие скоты, каких ты и представить себе не можешь: глупы, как старые ослы, грубы, как буйволы. Ты бы послушал их проповеди!.. С церковной кафедры здесь так и сыплются слова «лодыри», «сволочи» и т. п., так что только диву даешься. Принесут череп покойника, покажут его и говорят:

– Эй вы, рябые рожи, когда-нибудь и вы будете так же выглядеть!..»

Но попы не отравляли его жизнь в Желизе, ибо совсем не касались ее. Лето 1818 года – одно из самых редкостных в жизни Шуберта. Ни до, ни после этого ему не жилось так привольно, безмятежно, хорошо. Недаром он писал из Желиза друзьям: «Я живу и сочиняю как бог».

Даже граф – довольно грубый и несдержанный человек, даже гордая и слегка надменная графиня, даже их челядь не раздражали его. Он давно усвоил мудрую житейскую истину, сформулированную им в свое время в дневнике:

«Принимайте людей такими, какие они есть, а не такими, какими они должны быть».

Разумеется, сословные разграничения ощущались и в Желизе. Учителю музыки сразу же дали понять, что он не ровня господам. Обедал Шуберт не за хозяйским столом, а со слугами, жил не в замке, а во флигеле управляющего, и стаи гусей, шествовавших с птичьего двора на луг, своим пронзительным гоготанием врывались в мысли и распугивали их. Так что нередко приходилось затыкать уши либо сидеть в полуденный зной при закрытых окнах.

Но он не роптал – и потому, что всей своей жизнью был» приучен к неприхотливости, и потому, что ничто не могло нарушить мир и покой, воцарившиеся в его душе.

Когда человек счастлив, ему все по сердцу: и природа, и жилье, и люди. «Окружающие меня люди все очень хорошие, – с мудрой зоркостью и очаровательным юмором пишет он брату. – Управляющий – славонец, славный человек, много воображающий о якобы имевшихся у него музыкальных талантах. Он и теперь еще виртуозно бренчит на лютне немецкие танцы. Сын его, студент-философ, сейчас как раз приехал на каникулы. Мне хотелось бы сойтись с ним поближе. Жена управляющего подобна всем женщинам, желающим, чтобы их величали барынями. Казначей прекрасно подходит к своей должности – это человек, заботящийся исключительно о наполнении собственных карманов и мешков. Доктор – человек весьма знающий, но в свои двадцать четыре года жалующийся на болезни, как старая барыня. Очень кривляется. Хирург нравится мне больше всех – это почтенный старик семидесяти пяти лет, всегда веселый и бодрый. Дай бог каждому такую счастливую старость! Судья – очень простой и славный человек. Компаньон графа – старый весельчак и неплохой музыкант, часто составляет мне компанию. Повар, камеристка, горничная, няня, ключник и т. д., два шталмейстера – все это хорошие люди. Повар довольно развязен, камеристка – девица тридцати лет, горничная очень хороша собой, любит поболтать со мною…»

Горничная звалась Жозефиной, или по-венски уменьшительно – Пэпи.

Пэпи Пекельхофер действительно подолгу и с охотой беседовала с Шубертом. Но совсем не потому, что он был занимательным собеседником.

Они гуляли по парку, сначала вблизи замка, затем уходя все дальше и дальше от него. Сидели на каменных скамьях, низких, широких и грузных, с проросшими травой сиденьями и замшелыми спинками.

Вы читаете Шуберт
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату