Впрочем, все это чепуха. Не в этом счастье. Сейчас счастье – в тепле. Поэтому прибавим шагу. Хотя дьявольски трудно идти, когда ничего не видишь. Кроме проклятого снега и заплаканных стекол очков.
И он шел. Продрогший, озябший, в сырой, холодной ночи.
И каждый шаг приближал его к новому, 1828 году.
Что несет он, только что под сиплый звон часов вошедший в эту ярко освещенную комнату? Всем этим людям за столом с зелеными тополями бутылок и белоснежными пирамидами салфеток? Вон той девушке с тоненькой шеей, острыми ключицами и ясными, доверчивыми глазами. Исполнение надежд? Крушение радостей? Слезы горя? Или слезы умиления? Новый такой же вечер? И новые мечты, которым суждено разбиться?
Или тому юноше, мрачноватому и бледному, что сидит поодаль, на другом конце стола. Он, наверно, поэт и давно изверился в жизни. Свою скорбь и свои стихи предпочитает всему на свете. Что, если новый год принесет ему наследство богатой тетки? Откроет торговлю и позабудет и мировую скорбь и свои стихи. Или женится на дочери ресторатора.
Рядом с ним – Шобер. Как всегда, элегантный и стройный. Особенно если ноги, как сейчас, скрыты столом. Ему новый год ничем не грозит. Как был, так останется славным малым, для которого жизнь – затянувшийся до бесконечности праздник. Удивительно, когда Шобер рядом – его в избытке, когда далеко – его недостает.
А вон Шпаун. Сколько новогодних вечеров они провели бок о бок! Теперь рядом с ним – его Франциска. Но он все тот же, несокрушимо верный, готовый пожертвовать собой ради друга, ровный и спокойный, как взгляд его всепонимающих глаз. И ни этот, только что пришедший, ни все идущие вослед годы не изменят его. Он постоянен, как время, которое беспрестанно идет и никогда не проходит.
В отличие от людей. Кто-то умный сказал: не время проходит, мы проходим.
Да, люди проходят. Но меж ними остается тонкая, нерасторжимая связь, сплетенная из времени и воспоминаний. Друг, уйдя, всегда остается в сердце, но в памяти обычно всплывает в знаменательные дни. «Ровно год (десять лет) назад в это самое время мы были вместе. И говорили о том, что…»
Год назад здесь был Швинд. Вон там, где сейчас высится за столом могучий торс Фогля, как обычно величественного и неподвижного, мелькала его белокурая, с рыжевато-огненным отливом шевелюра. И неслись взрывы хохота. Где Швинд, там и веселье.
А теперь Швинда нет. Не хватает только одного человека, а веселье, какое ни шумное оно, словно приглушено, и компания, пусть большая, выглядит малолюдной.
Швинд далеко. В чужом Мюнхене. Один. Отрезанный перст. Не выдержал. Отправился на сторону. Поехал искать свое счастье. Еще немного, и милая, добрая Вена доконала б его. У разъевшихся лавочников и самовластных правителей свой взгляд на искусство. И свои вкусы. Им нужны либо шуты, либо прислужники. Как ни тяжело Швинду без друзей, а все же легче, чем растрачивать молодость и талант на этикетки и виньетки.
Уехать бы и ему, Шуберту. Сколько музыкантов ловили счастье в чужих краях! Становились придворными капельмейстерами. И жили – не тужили, без забот и волнений.
Нет, куда ему от родной земли! От ее запахов, рассветов, песен. Они в крови, в теле, в душе. И беспрестанно питают и кровь, и тело, и душу. Без них – смерть, как дереву, вырванному из родной почвы…
Но что это? Встал Бауэрнфельд, сутулый, длиннорукий, с крупной головой, совсем ушедшей в плечи.
Читает стихи. О Новом годе. О том, что сулит он и чего не принесет. Обычно новогодние стихи бодрые. А эти грустные. Потому что правдивые.
Все больше редеет круг друзей. Одних уж нет, другие – далеко. И дорога к ним заказана.
Да, это верно. К Зенну, например… Зенн, Зенн, друг далекой юности! Где ты теперь? С кем встретил этот час? Со своей неотступной бедой. В вонючей казарме. С ярмом солдатчины на шее. Твои глаза, наверно, давно потухли. Но в сердце все так же горит огонь свободы. И никому никогда не погасить его.
Сколько тебе еще бедовать, Зенн? Вероятно, долго. Впереди – тьма. Без конца, без края. И чем дальше, тем мрак непрогляднее. Он слепит глаза. И слабые пасуют. Как спасовал наш общий друг Брухман. А ведь он был в конвикте дерзким и смелым. Теперь Брухман – смиренный святоша в поповской рясе.
Или Рюскефер. Ты, Зенн, вместе с ним бунтовал в конвикте. Он ушел оттуда, потому что отказался признать правдой неправду. А теперь? Теперь он служит неправде. Ради карьеры. Еще немного, и, наверно, выйдет в министры…
О чем там говорит Бауэрнфельд? О том, что кружку шубертианцев угрожает распад.
Да, это так. Река размывает берег, каким бы высоким он ни был. Все, что движется, сильнее неподвижности. Новые люди все прибывают, а шубертианцы убывают. Сколько здесь, в этой комнате, их, незнакомых! И у всех взгляды и интересы, не схожие с нашими. Разве что Шобер да светский угодник художник Мои находят с ними общий язык.
Да, все это так. Печально, но верно…
Аплодируют. Значит, стихи понравились. Впрочем, на Новый год всегда аплодируют. И тостам и стихам.
Кричат:
– С Новым годом!
Что ж, выпьем! Выпьем кисло-сладкую шипучку, от которой разве что проку – головная боль!..
Все встали из-за стола. Двинулись в другую комнату. Девицы окружили Фогля. Закатывают глаза, складывают руки, как на молитве. Фрау Кунигунда кивнула головой – Фогль будет петь. Стало быть, надо идти аккомпанировать.
Принято считать, что друзья познаются в беде. Это, конечно, верно. Но не менее верно другое. Друзья познаются и в радости. По тому, как они приманивают ее. А когда это нужно, принуждают прийти.
Начало нового года ознаменовалось для Шуберта радостью. Большой и невиданной. В том, что она, наконец, пришла, была заслуга друзей.
Истинная дружба заключается не в том, чтобы выполнить просьбу товарища и тем самым облегчить ему жизнь. Истинность дружбы заключается в том, чтобы стремиться улучшить жизнь ближнего без всяких к тому просьб.
Счастливая мысль об устройстве авторского концерта пришла на ум Бауэрнфельду. Не Шуберт просил его, а он упрашивал Шуберта, чтобы концерт состоялся. Хотя нужен он был не Бауэрнфельду, а Шуберту.
– Ты гений, но ты и глупец! – говорил Бауэрнфельд не в меру скромному другу. – Твое имя у всех на устах, каждая твоя новая песня – событие! Ты написал великолепнейшие струнные квартеты и трио, о симфониях и говорить не приходится! Твои друзья восхищены всем этим, но ни один издатель не желает покупать твои сочинения, и публика не имеет ни малейшего представления о красоте и изяществе их! Так вот, соберись с духом, побори свою робость и дай концерт, программу которого составят, разумеется, только твои произведения. Фогль с удовольствием поможет тебе, а такие виртуозы, как Бокле, Бем и Линке, почтут за честь сослужить службу такому композитору, как ты. Публика расхватает билеты, и если ты с первого раза не станешь Крезом, то одного концерта достанет, чтобы тебе безбедно прожить целый год. А там ты сможешь давать их ежегодно. Если же твои новинки произведут фурор, в чем я ни капли не сомневаюсь, ты заставишь всех этих Диабелли, Артария, Хаслингеров безмерно повысить гонорар вместо жалких грошей, которые тебе выплачивают. Итак, концерт! Послушайся меня! Концерт!
Шуберт призадумался.
– Возможно, ты прав, – нерешительно произнес он. Но тут же с отвращением прибавил: – Если бы только не надо было упрашивать всех этих мерзавцев!..
Но упрашивать никого не пришлось. Все по собственному почину сделали друзья. Им нужно было лишь одно – его согласие. Получив его, они обо всем позаботились сами.
Каждый спешил внести свою лепту. Леопольд Зоннлейтнер, используя влияние в Обществе друзей музыки, договорился о помещении. «Красный еж» – зал общества – был предоставлен Шуберту