властям.
Патер Ланг поощрял и даже насаждал в конвикте музыку потому, что считал ее наиболее безобидным из всех занятий, предназначенных заполнять часы отдыха молодежи. Как ни старались отцы пиаристы, а скудный досуг у воспитанников все же оставался. Хотя бы потому, что без него, равно как без пищи, невозможно существование человека. Так вот, из духовной пищи, «самой невинной и благородной», как было записано в уставе конвикта, была музыка. Литературу директор всячески старался изгнать из ввеpенного ему заведения, считая, что Шиллер с его бунтарским тираноборством, что вольнодумцы Вольтер и Руссо опасны для юношества, более того – пагубны для него.
Оркестр, хотя и состоял из одних воспитанников конвикта, не музыкантов-профессионалов, играл хорошо. Если духовым и случалось иногда сфальшивить, виной тому была не леность маленьких музыкантов, а их слабая выучка и неважное качество инструментов. Зато струнная группа была сильной. Скрипки звучали стройно, певуче. Они уверенно вели свою партию и прикрывали грехи духовых.
Ребята, игравшие в оркестре, не жалели сил и времени на разучивание партий. Они любили музыку, а кроме того, вечернее музицирование было отдушиной после тягостного, заполненного зубрежкой, тычками и муштрой учебного дня. Даже ежевечернее присутствие патера Ланга, как всегда мрачного, хмурого и устрашающе неподвижного, никого не смущало. Увлеченные своим делом, мальчики не обращали внимания на директора, обычно внушавшего страх. Они прекрасно знали, что патер ничего не смыслит в музыке. У него же хватало ума и такта не выставлять напоказ свое невежество и не судить об искусстве.
Слава ученического оркестра перешагнула стены конвикта. Как-то к его глухим, на тяжелых железных запорах воротам подъехало несколько карет, громоздких, украшенных золотыми коронами и вензелями. Воспитанники, попарно и поштучно пересчитанные наставниками, уселись в кареты и покатили по раскаленным от летней жары улицам Вены в загородную резиденцию императора – Шенбрунн. Здесь их ожидал эрцгерцог Рудольф, превосходный пианист, страстный любитель музыки, ученик Бетховена. Исполнение симфонии Гайдна настолько пришлось по душе эрцгерцогу, что он сел за рояль и сыграл с оркестром один из фортепьянных концертов Моцарта. Хотя аккомпанировать пришлось с листа, оркестр недурно справился со своей трудной задачей. Эрцгерцог остался доволен и щедро наградил ребят: они вволю наелись мороженого, конфет и сладких шоколадных тортов. И несмотря на то, что стосковавшимся по лакомствам мальчуганам угощение показалось сказочным чудом, они на всю жизнь запомнили и другое: на концерте присутствовал Бетховен. Сам великий Бетховен, чьи творения каждый оркестрант, даже вечно сонный контрабасист, обожал.
Долго еще в конвикте только и было разговоров, что о шенбруннском концерте. Шуберт, не участвовавший в нем, – он тогда еще не учился в конвикте – жадно и неотвязно выспрашивал у старших товарищей, как выглядит Бетховен, что он сказал, как себя вел. Мальчик, простодушный как младенец, первый и последний раз в своей жизни позавидовал. Он завидовал друзьям, своими глазами видевшим Бетховена, своими ушами слышавшим его речь, счастливцам, сидевшим с ним в одном помещении, дышавшим с ним одним воздухом.
Оркестр конвикта сблизил юного Шуберта с великими творениями Гайдна, Моцарта, Бетховена. Он не только познакомился с гениальной музыкой, но и познал ее. Не извне, а изнутри. Не теоретически, а практически. Нота за нотой, такт за тактом. И слушая, и исполняя, и переписывая. Помимо того, что он каждый вечер становился за пульт в оркестре, маленький Франц имел немало других обязанностей. Исполнение каждой было святым делом. Он сверял партии с партитурой. Вылавливал и исправлял ошибки, допущенные переписчиком. Получая тем самым возможность еще глубже вникнуть в произведение, еще лучше изучить его. Задолго до всех придя в зал, раскладывал ноты по пюпитрам, расставлял и зажигал свечи. Натягивал струны на инструменты.
Но истинное счастье наступало тогда, когда в оркестре появлялся дирижер, Вацлав Ружичка, и, взмахнув смычком, подавал вступление. С первыми же звуками мальчик весь отдавался музыке и жил только ею. Лились звуки Моцарта или Гайдна, он сиял и ликовал. Исполнялась посредственная, хотя и эффектная музыка второстепенных композиторов, он морщился, до боли кусал губы, а то и громко ворчал. Врожденный вкус и тонкое чувство прекрасного помогали ребенку безошибочно ориентироваться в запутанном лабиринте современного оркестрового репертуара. То, что не видели взрослые, знающие люди, ослепленные модой, видел двенадцатилетний мальчуган. Все хорошее он принимал, все дурное инстинктивно отвергал. И никакие скороспелые авторитеты не могли поколебать его. Он твердо и неотступно стоял на своем, и ничто не могло его сбить – ни громкое имя, ни популярность, ни слава композитора. «Я, – вспоминает его друг Иосиф Шпаун, – сидел за первым пультом вторых скрипок, а маленький Шуберт, стоя позади меня, играл по тем же нотам. Очень скоро мне стало ясно, что маленький музыкант намного превосходит меня своей ритмичностью. Обратив на него внимание, я заметил, как этот обычно тихий и равнодушный с виду мальчуган глубоко переживает все оттенки исполняемых симфоний. (В нашем репертуаре было свыше тридцати симфоний Гайдна и многие симфонии Моцарта и Бетховена. Чаще всего и лучше всего исполнялись симфонии Гайдна.) Адажио гайдновских симфоний глубже всего трогали его, а о g-moll'ной симфонии Моцарта он часто говорил мне, что она потрясает его, хотя он сам не знает почему. Ее менуэт он называл захватывающим, а в трио ему казалось, что поют ангелы. От бетховенских симфоний D-dur и B-dur он был в совершенном восторге. Но позже отдавал предпочтение с-moll'ной симфонии…
В то время были в моде веселые и легковесные симфонии Кроммера, пользовавшиеся большим успехом у молодежи. Всякий раз, когда они исполнялись, Шуберт злился и, нередко приговаривал играя:
– Ну и скучища!
Он говорил, что не понимает, как можно играть подобную чепуху, в то время как Гайдном написано множество симфоний. Однажды, когда мы исполняли симфонию Кожелуха, многие стали бранить ее как устаревшую. Шуберт при этом буквально вышел из себя и закричал своим детским голоском:
– В одной этой симфонии больше смысла, чем во всем Кроммере, которого вы с такой охотой играете!
Увертюры Мегюля интересовали его, а весьма любимая в ту пору увертюра аббата Фоглера оставляла его совершенно равнодушным.
После удачного исполнения увертюры к «Свадьбе Фигаро» он воскликнул с восторгом:
– Это самая прекрасная увертюра в мире! – Но, немного подумав, прибавил: – Я чуть было не позабыл о «Волшебной флейте».
Дружба тоже рождалась музыкой. В том жестоком мирке, где, не затихая, кипела борьба – за лишнюю булку на завтрак, за лучшее место в спальне, ближе к пузатой чугунной печке, за высокую отметку в табеле, за право лишний раз побывать в городе, – в той мелочной, но беспощадной борьбе, где каждый за себя, а начальство против всех, музыка помогала разглядеть человека. Выловить его из ожесточенной толпы, в которой поначалу все на одно лицо и на одну душу. Музыка была тем чудесным индикатором, который безошибочно поверяет людей, помогая отделить дурное от хорошего.
Юноша, способный пешком отправиться на каникулы в Линц из Вены, ибо деньги, предназначенные на проезд, он истратил на покупку двух симфоний Бет– ховена, не может оказаться плохим человеком. Бескорыстию сродни благородство. Низость ему чужда.
Вот таким бескорыстным человеком и был Иосиф Шпаун, студент-юрист из Линца, также воспитанник конвикта, сдержанно молчаливый, с длинным спокойным лицом, вдумчивым, доверчиво открытым взглядом светлых глаз и твердым подбородком волевого, сильного человека.
Не удивительно, что Шуберт быстро сошелся с ним. И если бы своевольному случаю не заблагорассудилось свести их за одним пультом в оркестре, они бы все равно сыскали друг друга. Хорошее тянется к хорошему, плохое – к плохому. Таков закон жизни, один из наиболее разумных законов ее.
Шпаун, так же как Шуберт, беззаветно любил музыку. Так же, как он, готов был голодать ради нее. Староста ученического оркестра, он не раз тратил деньги, присылаемые из дому на еду, на приобретение новых нот. Он так же, как его маленький друг, видел в искусстве опору в жизни. Шпаун и Шуберт, несмотря на разницу в летах (Шпаун был на девять лет старше, а когда одному уже перевалило за двадцать, а другому не так давно только отбило десять, разница эта огромна), удивительно легко, без лишних слов и