родственник, какой он мне родственник, подумаешь — сестрин муж. Он мне никто!»
Коневский так и изложил все дело, не упомянув о родстве Тольки с Уздечкиным.
Листопад смотрел на него ласковыми глазами и молчал. Волнуется парень: молодость! Пусть еще поволнуется — забавно смотреть, как он краснеет.
— Вы что же предлагаете? — спросил Листопад. — Конкретно — как, по-вашему, надо действовать, чтобы обойти закон?
Коневский побледнел и сразу залился румянцем — до чего это здорово у него получается…
— Я думал, что, может быть, можно задним числом дать приказ о недельном отпуске.
— Этим же не я занимаюсь, — сказал Листопад нарочно ленивым голосом. — Этим начальник цеха занимается.
— Начальник цеха не возьмет на себя такую ответственность.
— А я возьму, вы считаете?
Карие, с голубыми белками глаза взглянули на Листопада смело, горячо и серьезно.
— Да, я считаю, что вы возьмете.
— Вот вы какого обо мне представления, — сказал Листопад. — Считаете, что я народные законы могу обходить… Но скажите мне такую вещь…
Он стал закуривать и закуривал очень долго.
— Вы с другой точки зрения — с партийной, комсомольской, государственной — не смотрели на это дело? Вы подумали о том, какой пример будет для остальной нашей молодежи, если мы с вами покроем этот прогул?
Коневский встал.
— Александр Игнатьевич, — сказал он, — я смотрю на это дело с человеческой точки зрения, и мне кажется, что это самая партийная, самая комсомольская точка зрения и что она больше всего совпадает с духом нашего государства и с духом Конституции.
Он произнес эту маленькую речь сгоряча и, как только кончил, смутился ужасно.
— Как фамилия мальчугана? — спросил Листопад.
Он записал: Рыжов, Анатолий, механический цех.
— Я вам сейчас ничего не скажу. Позвоните мне вечером.
Анна Ивановна все эти четверть часа стояла у неплотно закрытой двери кабинета и вслушивалась в разговор. Она ничего не сказала Коневскому, но проводила его любящим взглядом.
Вот так живешь, думала Анна Ивановна, и воображаешь, что все делаешь как нужно. Думаешь, как бы не потревожить соседей, деликатничаешь, по коридору ходишь на цыпочках… А может быть, надо иногда без стука войти к ним и вмешаться в их жизнь. Скоро четыре года, как я живу в этой квартире, Толе не было двенадцати лет, когда я приехала, но уже тогда считалось, что дети — это Оля и Валя, а Толя взрослый. Мать посылала его во все очереди, и дрова он носил, и с девочками сидел, когда она уходила. Она была тогда здоровая, могла и сама стоять в очередях… Помню, Таня как-то сказала, что Толе совершенно некогда готовить уроки. А потом он остался на второй год и сказал, что ему все надоело, что, как только ему исполнится четырнадцать лет, он пойдет на производство… Все лучшее из еды отдавалось Вале и Оле, а о нем стали говорить, что он таскает из дому вещи, и я начала, уходя, запирать комнату, чтобы он не стащил что-нибудь… Он поступил на производство, и помню, — пришел при мне с работы весь перепачканный и мыл в кухне свои маленькие черные руки; мне стало его ужасно жалко, и я дала ему пирожок… Пирожок! Я должна была вмешаться, настоять, чтобы ему создали в семье нормальные условия, чтобы он продолжал учиться в школе, — ведь не было у них такой уж большой нужды… Может быть, и материально следовало ему помочь, а я не обращала на него внимания, заботилась только о Тане и о себе… О, какие мы черствые, отвратительные эгоистки!
А вот теперь он под суд пойдет, и мы все будем в этом виноваты, все его домашние… Александр Игнатьевич — добрый человек, он бы его выручил; но захочет ли он помогать родственнику Уздечкина, у них такие отношения… Саша Коневский не сказал, но ведь Александр Игнатьевич узнает!.. Как хорошо сказал Саша о Конституции. Чудный мальчик Саша, чувствуется, что вырос в очень хорошей семье…
Напрасно Федор Иваныч до такой степени обострил отношения с директором. На что это похоже — так хлопать дверью, как он на днях хлопнул! Но он очень несчастлив… Он, видимо, сильно любил жену и, видимо, привык работать в другой обстановке, и при его раздражительности и самолюбии ему, понятно, трудно работать с Александром Игнатьевичем… И дома у них тоска! Я не помню, чтобы они смеялись…
Как много горя принесла война. Какие хорошие вещи — человеческая взаимопомощь, человеческое внимание друг к другу. Вот когда они особенно нужны! Но мы о них так часто забываем…
Листопад велел плановому отделу подготовить сведения: сколько на заводе на сегодняшний день молодежи до восемнадцати лет, с разбивкой по возрастам, сколько из них учится, сколько не имеет семьи, и так далее. А сам пошел в механический — ему хотелось видеть мальчугана, о котором ходатайствовал Коневский.
За годы войны много подростков пришло на завод. Одни пошли по горячему желанию быть полезными родине в тяжелую минуту; других пригнала нужда: отцы-кормильцы воевали, надо было поддержать семью.
Из этих молоденьких многие оказались хорошими работниками, о них говорили на собраниях, писали в заводской газете, и Листопад знал их в лицо.
Так знал он Лиду Еремину, работавшую на сборке в литерном цехе. Ее все звали просто Лида. Она поступила на завод шестнадцатилетней девочкой. Небольшая такая девочка с острыми локотками, в локонах, в белых туфельках — мамина дочка.
Лида привыкла жить так, чтобы были и туфельки, и конфетка после обеда, и чтобы, когда она ведет сестренок на детский утренник, то все бы на них засматривались и говорили:
— Какие прелестные,
Когда отца мобилизовали, а мать собиралась поступать в почтовую контору, Лида нашла, что теперь ее очередь содержать семью.
— Ты сиди дома, мама, — сказала она. — Я заработаю больше тебя.
Ей было жаль бросать школу, но она решила, что доучится после войны.
В первый же день ей пришлось переменить несколько работ. Сперва ее посадили укупоривать изделия в бумагу. Потом велели укладывать в ящики. Потом бригадирша сказала: «Переходи туда, будешь навертывать восьмую деталь».
Она не сердилась и не терялась, она понимала, что ее пробуют. Она сосредоточила все мысли на этих незнакомых предметах, с которыми ей теперь придется иметь дело каждый день, пока не кончится война. У нее были легкие, ловкие пальцы: в классе никто не умел так завязывать бант, как она. Она работала на закатке и на клеймении, навертывала восьмую деталь и так шла от хвоста конвейера к его голове, от последней операции к первой, от второго разряда к четвертому.
В нерабочие часы мастер преподавал работницам технический минимум. Лида аккуратно ходила на занятия и сдала испытания.
Первая операция: вставлять капсюль в корпус. Лида сидела в голове конвейера. Капсюли похожи на крохотные графинчики, с наперсток величиной: горлышко графинчика — сосок капсюля. Сторона, противоположная соску, обернута фольгой: прямо — елочная игрушка.
Около Лиды ставили ящички с капсюлями: по пятьсот штук в ящичке, особая упаковка, сургучная печать на веревочке, приклеенной мастикой, сверху, как откроешь, лежит аттестат… Лида выработала специальные жесты: шикарно — молниеносным движением пальцев — срывала пломбу, шикарно — как бросают карту, которая выиграла, — бросала аттестат на конвейер… Норма на закладку капсюля была сперва одиннадцать тысяч за одиннадцать часов, потом, поднимаясь постепенно, дошла до двадцати двух тысяч. Лида делала пятьдесят пять. Один раз она попробовала работать еще быстрее и сделала шестьдесят три тысячи. Но после этого у нее долго дрожали руки, и она почувствовала себя выжатой, опустошенной, — испугалась и запретила себе это делать: лучше отказаться от громких рекордов, но уж держаться на двух с половиной нормах и не сдавать этих позиций ни за что! Были женщины, которые начинали блестяще: напряжется, даст в какой-то месяц три нормы, а потом скатывается на сто — сто двадцать процентов…
Лида сидела у конвейера с повязанной платком головой. Кругом должно быть чисто, никаких лишних вещей, боже сохрани, чтоб были в одежде булавки, иголки! Может быть большая беда. Одна женщина вот