— Вы слышали, товарищи! — кричит Уздечкин. — Директору дела нет до общественной работы!
— Демагогия! — опять кричат из зала.
— Тише! — кричат другие. — Дайте ему говорить! Не мешайте ему!
— Товарищ Листопад, — говорит Макаров, — вы получите слово — скажете.
Что тут говорить? Нечего говорить. Факты не выдуманные. Уздечкин еще не знает многого. Например: что начальник ОРСа держит в области агентов. Их обязанность — сообщать о ходе колхозных поставок государству. Как только колхоз выполнил все поставки и получил право продавать свои продукты — мы тут как тут: заключаем договоры, забираем картошку, овощи… Через несколько дней, получив официальные сведения от организаций, в колхоз являются снабженцы авиационного и других заводов. Ан уже поздно Кружилиха все лучшее прибрала к рукам. Зато и вы, многоуважаемый председатель завкома, картошку кушаете и в ус не дуете…
Рассказывать об этом здесь не станешь. Лучше бы вообще смолчать. Все было, все. Зажимал, нарушал, подменял. Только не из желания самодержавно властвовать: от несчастной страсти непременно самому во все вмешаться, собственными руками поднять всякое дело, хоть большое, хоть маловажное. Может, оно и не очень разумно. Даже, наверно, совсем неразумно, да что поделаешь: такой характер.
Но с другой стороны: если бы он вел себя так антиобщественно и антипартийно, как излагает Уздечкин, — неужели тот же Рябухин, тот же Макаров не сказали бы ему об этом? Сказали бы.
Сейчас придется выйти на трибуну и что-то ответить. Насчет технических предложений, почему не выполнены. К слову: не выполнено двадцать, а выполнено за этот же год больше четырехсот… Пошутить насчет футболистов, чтобы в зале засмеялись… Насчет взаимоотношений с Уздечкиным: сослаться на Рябухина, что вот Рябухин работает же и не жалуется, что ему крылья связывают… В заключение чуть-чуть — мягко, сострадательно, деликатно — намекнуть, что у Уздечкина нервы не в порядке…
Он вышел на авансцену — большой, широкий, с набором разноцветных орденских колодочек на груди, в блистательной генеральской форме, которая стесняла его тело и которую он надевал только для официальных выходов, очень сильный и, несмотря на это, выражением глаз похожий на ребенка.
— Товарищи, — начал он доверительно.
Коммунисты, вожаки среди рабочих, люди, создающие на заводе общественное мнение, должны уйти с собрания, простив своему директору его прегрешения и веря в него по-прежнему!
— А все-таки ты собака на сене, — говорил после собрания Зотов, натягивая свою генеральскую шинель. — Прямо обидно, ей-богу. Нет, серьезно, когда пустишь пресс?
— Пущу.
— Чего ждешь?
— Человека.
— За человеком остановка?
— Тебе хорошо: кадрами себя обеспечил?
— Ну, где там, тоже, знаешь… Хочешь, я дам тебе человека на пресс? Ей-богу, дам. Он пойдет. Дать?
— Давай.
— Только уговор: ты мне за него уступи своего Грушевого. У тебя в литерном ведь уже налажено дело.
Листопад засмеялся:
— Он не пойдет.
— Нет, я серьезно. Ух, он злой на работу! Я ему знаешь какие создам условия… Давай!
— Я тоже серьезно. Не выйдет, ваше превосходительство. Мне самому нужен Грушевой.
Листопаду хотелось знать, что думает Макаров о выступлении Уздечкина. В своем заключительном слове Макаров пространно говорил о роли профсоюзов в социалистическом соревновании и даже не обмолвился о происшедшем инциденте… Макаров прошел через вестибюль, разговаривая с двумя рабочими авиазавода. Он поймал взгляд Листопада, но не остановился.
Из комнаты театрального администратора Листопад позвонил по телефону в больницу. Ему сказали:
— Ваша жена помещена в четырнадцатой палате, второй этаж. Она чувствует себя хорошо. Нет, еще не родила. Даже схваток нет. Вы ее рано привезли. Она вам велела кланяться. Позвоните утром.
Вот тебе раз, оказывается рано, а Клавдия торопила. Что-то ей показалось, она — сразу в больницу. Паника от неопытности. Следующего придется рожать — будет уже смыслить кое-что…
Среди ночи он проснулся один на широкой постели и, еще не открывая глаз, подумал: вдруг Клаша уже родила? Которое сегодня число? Одиннадцатое января пошло с полуночи. Это будет день рождения сына: одиннадцатое января… Ему захотелось позвонить в больницу, но он сдержал себя и позвонил только утром, как ему велели.
Женский голос спросил, кто говорит. Он назвал себя и спросил, как обстоят дела у его жены — Листопад, Клавдия Васильевна, четырнадцатая палата. Женский голос повторил торопливо: «Листопад? Подождите минуточку, я сейчас», — и трубка замолчала. Листопад ждал. Прошло много времени. Какие-то голоса переговаривались около аппарата, а трубка все молчала. Наконец ее взяли, и мужской, густой ровный голос сказал:
— Товарищ Листопад? Я прошу вас сейчас же приехать в больницу.
— Что случилось? — спросил Листопад. — Не рожает?
Голос повторил нарочито ровно:
— Приезжайте в больницу.
Таким голосом не зовут на радость.
— Несчастье? — спросил Листопад.
— Да. Несчастье.
На секунду у него помутилось в глазах.
— Может быть, надо что-нибудь… достать? привезти?
— Ничего не надо. Приезжайте.
Трубку повесили.
С вечера она была очень весела и смеялась над собой, что поторопилась. Схваток не было. Два раза она чувствовала небольшую боль… Она поужинала и уснула. Утром стали ее будить — она была мертва. И неродившийся ребенок был уже мертв.
Главный врач рассказал об этом очень подробно. Он употреблял слова: «гипертония», «сосудистая система», «сердечная периферия». Взяв лист бумаги, он нарисовал много разветвляющихся линий, чтобы объяснить, отчего умерла Клавдия. Листопад следил за проворным кончиком его карандаша и ничего не понимал. Произошла ужасная, подлая, оскорбительная бессмыслица…
— Она когда-нибудь болела дистрофией? — спросил главный врач.
— Должно быть, — сказал Листопад. — Она перенесла ленинградскую блокаду… Да, конечно, болела.
— А на приливы крови к голове она не жаловалась? — спросил главный врач.
— Ни на что она не жаловалась, — сказал Листопад и пошел от врача, глядя себе под ноги.
Тело Клавдии привезли на Кружилиху и положили в Доме культуры. Все устраивал завком. Из института, где училась Клавдия, прибежали озябшие, заплаканные девушки — ее подруги. Они принесли венки и институтское знамя, убрали Клавдию… Листопад ни во что не вмешивался.
На гражданскую панихиду явилась Маргарита Валерьяновна, жена главного конструктора. Перекрестившись и пошептав, она поцеловала Клавдию в губы и в руку, потом подошла к Листопаду и обняла его.
— Ужасно, — сказала она, — когда такое юное существо… — и заплакала.
Он не отвечал и продолжал смотреть на Клавдию.
Веки Клавдии были окружены глубокими впадинами и казались очень большими, и вся она была не такая, как в жизни. В жизни у нее всегда были немного раскрыты губы, а теперь они сомкнуты плотно и строго, потому что челюсть подвязана: навечно подвязана, никогда уже не раскрыться милым губам… В жизни Клавдия ходила растрепанная, волосы у нее были пушистые, светлые, каждый волосок блестел на солнце, а сейчас она причесана гладко, с аккуратным пробором посредине, и приглаженные волосы кажутся