— Подожди, подожди. Послушай. Спрашиваю как товарищ: что тебе нужно, как тебя облегчить, ты скажи…
— Ничего мне не нужно. Живу и живу. — Уздечкин со стулом отодвигается от Рябухина, резко встает. — Всё?..
— Что такое! — говорит Листопад, послушав Рябухина. — А вы не можете оставить меня в покое с вашим Уздечкиным? Можете? Ну, что ты клохчешь, как квочка? Что я, работать ему мешаю? Ты мне лучше вот что скажи, как ты смотришь на такую вещь: если мы бывший литерный цех полностью переведем на запасные части для тракторов? — Рябухин удивился, открыл было рот что-то сказать… — Постой. Все это известно. Ты сперва послушай…
И начал говорить то, о чем думал перед приходом Рябухина: о бескрайних родных просторах, опустошенных войной, о сожженных житницах, разоренных колхозах…
А Нонна, придя домой, затопила печку. Она любила топить печку и всегда топила сама. Сначала она взяла тонкие светлые лучинки и подожгла их; они загорелись нежным беглым огнем. Потом положила несколько сухих полешек. Стоя на коленях перед печкой, она смотрела, как разгораются полешки, как летят легкие искры… Когда разгорится как следует, она положит вот эти толстые бруски, сырые бруски с корой и мохом, которые горят долго и глухо, синим угарным огнем. Ничего, что сырые, — это береза, она и сырая горит хорошо. Груда золотого жара остается после нее; нельзя сразу закрывать вьюшки, а то можно угореть насмерть. До чего приятно в осенний день в чистой комнате затопить печку!
Нонна встала с колен, включила репродуктор — был час музыки — и села к столу: надо же кончить с письмами… Два-три аккорда, знакомых с детства, донеслись из черной трубы, и далеко-далеко, в родной Москве, запел знакомый тенор: «Во поле березонька стояла. Во поле кудрявая стояла…» Человек, который пел, еще недавно был безвестен; он был простой человек, красноармеец, солдат; Нонна сначала слушала его по радио и полюбила его пение больше всякого другого, а потом уже, когда он стал знаменит, узнала его имя. Русский жар, и русская тоска, и русское раздолье были в голосе и в песне… Нонна обмакнула перо, положила на стол, — на незаконченном письме растеклось чернильное пятно… «Некому березу заломати! Некому кудряву защипати!» — тоскливо заливался сладостный голос далеко-далеко в Москве… Нонна сидела и вспоминала человека, с которым разговаривала два часа назад. Большого, неважно воспитанного, немножко наивного человека. Она думала о том, что через сколько-то времени они будут вместе, она и он. Они непременно будут вместе. Она узнала это в тот момент, когда они поглядели друг другу в глаза.
Глава одиннадцатая
ВОСКРЕСЕНЬЕ
— Люди добрые, что делается! — сказала Марийка, вбежав в свою кухню. — Федор Иваныч из последних сил стирает белье. Старухино ситцевое платье вкинул в корыто вместе со своими кальсонами. Из кальсон теперь зеленая вода хлещет, он их отжимает, довел до салатного цвета — больше, говорит, ничего поделать не могу; так и присужден в зеленых кальсонах ходить. Я говорю: ты их вывари. Говорит: не в чем. А у них был бачок, Нюра покупала. Это Толька забрал, холера, — он конфеты жрет, а Федор Иваныч, изволь радоваться, в Анны-Иваннином корыте стирает, и бачка в доме нет…
Марийка схватила свой бачок для кипячения белья и убежала. Было утро воскресенья, выходного дня. В кухне топилась плита, на ней в больших и малых кастрюлях варился обед. Мирзоев брился у кухонного столика. Задрав намыленный подбородок, не отрываясь от своего занятия, он скосил глаза на Лукашина, который над раковиной чистил свою вставную челюсть. Лукашин, сжав запавшие губы, взглянул на Мирзоева. Мужчины поняли друг друга. Мирзоев сказал, вздохнув:
— Тяжелое зрелище, когда видный человек принужден погрязать в мелочах быта…
Он кончил бриться, проворно убрал со стола бритвенный прибор и остановился перед Лукашиным — статный, ловкий, в новых красивых подтяжках.
— Беда! — сказал он весело. — Проведаем, сосед, Уздечкина, а?
Лукашин обмыл челюсть под краном и, стыдливо отвернувшись, вставил ее в рот. Дар речи вернулся к нему.
— Можно, — сказал он.
— Вечерком, — сказал Мирзоев.
Лукашин подумал: вечером они с Марийкой уговорились идти в кино… Но тут же он решил, что Марийку баловать не стоит. В кои веки есть возможность целый день провести вместе с мужем, а она убежала к Уздечкину. А в пятницу или, кажется, в четверг она на всю лестницу расхваливала зубы Мирзоева…
— Сходим, — сказал Лукашин Мирзоеву. — Развлечем человека.
Уздечкин трудился над корытом с раннего утра.
Уже не было ничего чистого, чтобы сменить. В прачечной стирали долго, и надо было платить, а денег у Уздечкина, вследствие одного несчастного случая, совсем не было. Решил стирать сам.
— Федя! — стонала Ольга Матвеевна. — Оставь, сынок, я поправлюсь перестираю…
— Когда это будет! — буркнул Уздечкин.
В армии он нередко стирал на себя, и это не казалось ему трудным. Он храбро вытащил из чулана узел с грязным бельем. Из узла посыпались старушечьи кофты, детские платьишки, замазанные до черноты, детские лифчики, такие маленькие, что неизвестно как их держать в руках… Черт его знает. Как будто и носить нечего, а смотри-ка, целая куча барахла.
Попался под руку Толькин белый свитер и промасленный комбинезон, Уздечкин бросил их обратно в чулан: это пускай Толька сам стирает.
Оля стояла, прижав к животу кукольную кровать, и смотрела, как отец растапливает плиту.
— Я тоже буду стирать, — сказала она.
— Будешь, дочка, будешь, — сказал Уздечкин. — Лет через пяток будешь стирать.
Анна Ивановна в лиловой пижаме (не разберешь: юбка на женщине или штаны), с папиросой в зубах, румяная со сна, вышла в кухню, когда Уздечкин намыливал белье в эмалированном тазике.
— Господи! — сказала она. — Разве в таком тазике выстираешь? Вы возьмите мое корыто, оно же там, в чулане, на самом виду стоит.
— Я не рискнул взять, не спросясь, — сказал Уздечкин.
— Подумаешь, драгоценность, — сказала она и сама принесла ему корыто.
Она выдвинула на середину кухни скамью, положила на скамью несколько поленьев, чтоб было повыше, а на поленья поставила корыто. Уздечкин не догадался ей помочь. Он стоял с мокрыми руками и думал, что, когда она поднимает тяжести и сгибается над кучей дров, выбирая поленья поровнее, забываются ее необыкновенные платья, и красные ногти, и непонятные разговоры по-английски с Таней, а видна рабочая женщина с широкими плечами, которая не погнушается никаким трудом…
— Ну, вот. По крайней мере вы все сразу теперь можете намочить, сказала она и стала умываться под краном — плескать водой во все стороны, крепко обеими руками мылить уши и забавно полоскать горло, откидывая голову…
Уздечкин принял ее совет буквально: взял и вывалил в корыто разом все — белое и цветное. Спохватился, когда белье уже было перепачкано зеленой краской от старого крашеного платья Ольги Матвеевны. Тут и застала его Марийка, заскочившая узнать, что у соседей.
— Караул, батюшки мои, спасите! — сказала она, заглянув в корыто.
Она принесла бачок и стала вместе с Уздечкиным отжимать белье.
— Знала бы — переоделась бы, — сказала она, с сожалением глядя на свою праздничную розовую кофточку. — Погублю свой туалет, купишь мне новый, Федор Иваныч.
— Так вы идите, — сказал Уздечкин, смутившись. — Я сам. А то, в самом деле, испортите вещь…
— А что на нее, на ту вещь, молиться, что ли? — закричала Марийка.
— Ну конечно, здесь Марийка, — сказала Анна Ивановна, входя в кухню. — Где крик, там и Марийка. Угостите табаком, Федор Иваныч, у меня кончились папиросы.
Оля постояла немного в кухне, глядя на стирку, потом ей наскучило, она ушла.