гражданки Любимовой. Дорофея навела справки — что за Любимова: медицинская сестра, работает в городской больнице; есть сын, школьник; муж убит в войну.
Дорофея поехала взглянуть, как Геня устроился; но никто не вышел на звонки, никого не оказалось дома. И второй раз повторилось то же самое. Ей наконец стало обидно стоять на площадке и звонить: что она, в самом деле, ломится к нему. Пускай-ка сам позовет.
— Я была у тебя, никого не застала, — сказала она при встрече.
— Да? — отозвался он. И не позвал, не пригласил в гости.
А потом по улице — Разъезжая улица информированная и вдумчивая пошел слух и через Евфалию дошел до Дорофеи: будто у Геннадия с его квартирной хозяйкой любовь, а она его старше лет на десять, если не больше.
— Может, и к лучшему, что старше, — сказала Дорофея. — Она на него будет благотворно влиять.
Что он вернется к Ларисе, Дорофея не верила. И как Ларисе простить, если б и вернулся. «На мой характер — я бы не простила».
А мальчик Саша, сын медсестры Любимовой, — продолжала, собрав новую информацию, Евфалия, — совсем маленький мальчик, в знак протеста пошел в каменщики и кладет кирпичи на постройке.
— Вечно присочинят бабы, чтоб было трогательно, — сказала Дорофея, кто пустит маленького мальчика класть кирпичи, глупости какие…
Она спросила Геннадия:
— Правда, что ты вроде женился?
— А тебе уже доложили! — сказал он. — Ты уж готова и тут вмешаться! Перестань, мать: прекрасная женщина, любит меня как не знаю что…
— Сколько лет ее сыну?
— Пятнадцать, шестнадцать; а что?
— Он работает?
— Да, у них туго было, пошел работать…
Заходил Геннадий редко, и не домой, а в горисполком. Секретарша докладывала: «Вас просит сын…»
Он поступил на завод строительных материалов, вдали от города. Дорофея не видела его четыре месяца. А сейчас он опять с нею в новогоднюю ночь.
Разговор многих голосов за окном — это вернулись с бала Юлька и Лариса, их провожают.
Разговор, должно быть, о машине, откуда она взялась. Лариса и Юлька догадаются.
На машине, поди, сугроб нарос. Беззаботность Генина, будет ему за эту машину…
Завизжали, забегали, что это делается?
Играют в снежки.
Снежок в окно — шлеп! Рассыпался…
Убрать из столовой Генины вещи или не убирать?
Лариса увидит — расстроится.
Не расстроится, у нее теперь Павел Петрович…
Идут.
Дорофея встала и плотно прикрыла дверь спальни.
Идут девочки. Приостановились — увидели Генино пальто на стуле. Ничего не говорят. Щелкнул выключатель — Юлька, блюстительница порядка, потушила свет. Разошлись по комнатам…
— Мама? Это ты тут?
— Проснулся?
— Поздно уже? Зажги свет.
— Четыре без пяти.
— А-а-а-а! Самое время спать.
— Геня, там машина вся в снегу.
— А-а-а!.. Фу, черт. Теперь возись…
Он поднимается кислый, недовольный.
— Что же ты не разбудила раньше?
— Жалко было.
— Жалко… Согрей воды. Побольше. Дай веник.
Набросив шубку, она выходит с ним на крыльцо.
— Принеси лопату.
Она бежит в дом, берет ключ от сарая, бежит во двор, отпирает холодный неподатливый замок, приносит лопату, отгребает снег. На счастье, снег неглубокий, издали показалось страшней.
От горячей воды к мотору возвращается жизнь.
— Ну, пока, — говорит Геннадий, целуя ее.
Свет фар брызжет на белую улицу. Машина трогается…
А она стоит и смотрит, как убегают в зимнюю мглу два маленьких красных огонька.
Глава пятая
ДЕНЬ ЗАБОТ. ДЕЛА СТРОИТЕЛЬНЫЕ
Два человека сидят в просторном кабинете председателя горисполкома.
Один — худощавый, жилистый, с длинной шеей и грубыми складками на щеках, светлый открытый взгляд, светлые волосы, скорее взлохмаченные, чем вьющиеся, — сам председатель, товарищ Чуркин.
Другой — толстый, громоздкий, в отлично сшитом темно-сером костюме, с гладко остриженной круглой головой, с широкими отсвечивающими скулами товарищ Акиндинов, директор станкостроительного завода.
— Скажем, бани, — говорит Чуркин, ораторски поводя рукой, в которой дымится папироса. — Что получилось? Каждое предприятие построило для себя, одна баня другой великолепней, а в городских — старая провинция, понимаете.
— Да-да-да! — сочувственно соглашается Акиндинов.
Он вольно сидит в кресле и, закинув темную плюшевую голову, мечтательно смотрит в потолок. Ему приятно вспомнить о своей бане, она в городе лучшая. Два бассейна — в мужском и женском отделениях: не жалкие лужи, а бассейны-гиганты с проточной водой; все зимние занятия по плаванью, сдачи норм, городские соревнования происходят в этих бассейнах… А в предбанниках стоят пальмы. На судоремонтном — от скаредности, от непонимания масштабов эпохи — поставили искусственные пальмы, безвкусица; он поставил настоящие. Мировая банька, он сам любит мыться там, почти перестал пользоваться домашней ванной…
— Или взять трамвай, — продолжает Чуркин. — Та же картина. Потребности города не учтены.
— Да-да-да! — вздыхает Акиндинов.
О трамвае тоже приятно думать: как тогда наш завод изловчился — нам давали вагоны старого выпуска, а мы раздобыли новые вагончики, голубые, обтекаемые, с кожаными диванами — такие, как ходят в Москве. Другие заводы — те удовлетворились старым выпуском…
— Ведь строили как? — благодушно-доверительно поворачивается Акиндинов к Чуркину. — Экономия, Кирилл Матвеич! Берегли государственную копейку! Тянули по прямой, от завода к центру! Учитывали каждый метр! Вы же знаете, какой ответ с хозяйственника: сто раз прикинешь, прежде чем рубль истратить! И чем больше рублей тебе отпущено, тем больше спрос: куда девал? На что разбазарил? Ведь госконтроль придет — дрожим, Кирилл Матвеич, как мальчишки! Ведь вот наша жизнь какая!
На его монгольских скулах сияют светлые блики. Чуркин смотрит грустно и озабоченно. Он прекрасно понимает, для чего Акиндинов это все говорит. Не трамвай тут имеется в виду — трамвай дело прошлое. Это увертюра к разговору, который сейчас состоится и ради которого Чуркин пригласил Акиндинова заехать в горисполком.