бабушка Надежда Николаевна стала очень хворать, и маленькие дети ее беспокоили, а главное, на юге начался тот голод, от которого осталось так много могил в сельских дворах Северного Кавказа и Украины. Мы питались плохо, и у меня очень скоро стало не хватать молока для моего маленького. С разрешения врача я его стала очень рано прикармливать, так что он не голодал, но зато, отведав молочного киселька, манной каши и сладкого кофе с молоком и печеньем, он наотрез отказался от моего молока, и на этой почве между нами каждый день происходили драмы.
Потом стало полегче. Сперва Бориса, а потом и меня прикрепили как ударников к каким-то закрытым распределителям, и голодать мы перестали. На базаре появились (правда, по баснословным ценам) молочные продукты, яйца и мясо. Старших двух детей устроили в частную группу с немецким языком, там они проводили время до обеда. Борис стал работать в краевой газете 'Молот', где его зарплата была выше.
Зима 1934 года была для нас светлой (свет перед наступлением полного мрака). Мы оба любили своих детишек и свой угол и старались пораньше прийти с работы, чтобы провести вечер в кругу семьи. Борис находил, что я не так купаю детей, как надо, и купал их сам, и действительно, он так ловко мыл им головы, что мыло совсем не попадало им в глаза и у него они никогда не пищали. Он купал их, сажая в ванночку по двое, и стоял над ними с засученными рукавами, а я их принимала одного за другим из его рук, чтобы вытереть нагретой у печки простыней. Мы оба любили это занятие. Еще больше Борис любил после обеда лечь на кровать в нашей крохотной спальне, а дети чтоб садились на него верхом (Юрик садился ему на грудь, Боря на живот, а Наташа на колени), и он им рассказывал всякие сказки и истории.
Помню такой случай: Наташа очень раскапризничалась, невозможно было ее ничем успокоить, и Борис стал ей говорить, что ее капризы очень огорчают маму, то есть меня, что я могу от этих огорчений заболеть так сильно, что придется положить меня в ящик и закопать в землю навсегда. Он так прочувственно это рассказывал, что и у него, и у меня навернулись слезы. Дитя же, прослушав внимательно до конца, сказало:
- Расскажи еще раз.
Борис дурно выговаривал букву 'р' - у него получалось то 'л', то 'в', то вообще ничего не получалось. Схожие нелады были у него и с буквой 'л'. Помню, как однажды, показывая детям картинки в какой-то книге, он вдруг громко позвал из спальни:
- Вера! Иди скорей!
Я пришла.
- Скажи им, как называется эта птица, - сказал он, показывая на картинку.
Птица была орел. Он никак не мог ясно выговорить это название.
Первоначально Борис занимал в редакции 'Молота' место завотделом информации. Информация передавалась по вечерам, поэтому вечером он был занят в редакции и возвращался поздно. Утром он тоже ехал в редакцию, а до этого мы завтракали всей семьей, причем Юрик радовал нас и забавлял своим аппетитом. Отец съедал яичницу из трех яиц и выпивал два стакана кофе, и Юрик съедал яичницу из трех яиц и выпивал два стакана кофе. Старшие ребята ели хуже и капризничали, Юрик - никогда.
К обеду Борис возвращался из редакции, и обедали мы опять-таки всей семьей. Затем он ложился отдохнуть в нашей комнатке, а детей усаживал на себя, и они час-полтора премило играли в этой позиции. Игры придумывал отец. В это время он рассказывал им что-нибудь и читал книжки.
Как сейчас вижу эту бедную комнатку, на окне ситцевая занавесочка, перед окном маленький письменный стол, под углом к нему кровать, на ней лежит плашмя Борис, на Борисе лепятся детишки.
Боже мой, кому и чему это мешало, что мы были счастливы?
Впрочем, и тогда у нас были горести. Стала очень хворать и быстро шла к концу бабушка Надежда Николаевна. Она давно уже мучилась тяжелыми болями и раза два ложилась в клинику для исследования, но определить ее болезнь врачи не могли. Когда боли становились нестерпимыми, она опускалась на колени перед своей постелью и прижималась к ней животом, ей казалось, что это облегчает боль. Она скончалась на руках у мамы и у меня. Я помню, ее смерть очень поразила Бориса, я не понимала, почему это так, пока не догадалась, что он попросту боится вида смерти и мысли о ней. Когда покойницу стали поднимать, чтобы положить в гроб, и во время подъема из мертвой груди вдруг вырвался легкий всхлип - Борис закричал так страшно, что я за него испугалась.
Мы похоронили бабушку. В похоронах приняла участие моя свекровь Мария Петровна, приехавшая нас проведать. Она не знала, что на юге голодно, мы ей об этом не писали, и взяла с нас слово, что мы приедем на время своего отпуска к ней в Ленинград.
'Я вас откормлю, - сказала она, - у нас в Ленинграде все есть'. Я очень радовалась предстоящей поездке, мне хотелось повидать Ленинград, о котором Борис рассказывал с таким восторгом.
В августе мы с Борисом получили отпуск и тотчас же поехали в Ленинград, взяв с собой Наташу и Борю, как того хотела свекровь. Она жила близ Карповки, на улице Литераторов, в доме, принадлежавшем когда-то мужу актрисы М. Г. Савиной. Теперь там были обычные, коммунальные квартиры, в одной из них жила Мария Петровна. У них были преоригинальные соседи бывшая камеристка Савиной (кажется, ее звали Мария Уаровна) и ее брат (помнится, Уар Уарович), в прошлом - придворный лакей, теперь - сапожник. Оба они рассказывали много интересного о прежней жизни, особенно о Савиной, о которой Мария Уаровна знала всю подноготную. Мы, впрочем, жили не у свекрови, а где-то поблизости у ее знакомых сняли на месяц комнату. Детишки же жили на улице Литераторов с Марией Петровной и с котом Зайкой (опять Зайка), тоже довольно необычным котом. Его необычность обнаружилась в первый же день по нашем приезде. Мы привезли Марии Петровне две корзины помидоров и свежих огурцов. Она разложила их на подоконнике, возле которого стоял обеденный стол. И вот, едва мы сели обедать, вижу: кот Зайка, распушив трубой хвост (вернее, половину хвоста, другую половину у него отъели крысы, когда он был еще котенком), вскакивает на подоконник, лапой сбивает на пол один из огурцов, и тотчас же внизу слышится сочный хруст. 'Ах ты воришка!' - восклицает свекровь и поясняет, что Зайка больше всего на свете любит свежие огурцы; поставь на окно молоко, масло, сало не тронет, а огурец непременно украдет. Я бы этому не поверила, если б Зайка в тот миг не доедал украденный огурец возле моих ног. Потом я видела, как он уплетал и помидоры, и арбуз, и дыню, - уникальный вкус был у этого кота.
В тот же день Борис повез меня смотреть город. Мы были в Александринском театре, смотрели 'Маскарад', потом шли пешком через Марсово поле (не думала я тогда, что буду когда-нибудь там жить, на углу Марсова и Мойки), потом по мосту на Петроградскую сторону. При свете вечерних фонарей я впервые увидела памятник Жертвам Революции, и памятник 'Стерегущему', и поразившую меня прекрасную мечеть. Любовь к Ленинграду пронзила меня мгновенно, это была любовь с первого взгляда, и когда в последующие дни Борис показывал мне улицу Зодчего, Росси и другие красоты города, моя любовь к Ленинграду даже не усиливалась - она была уже достаточно сильна, чтобы остаться в сердце навек.
Мы почти каждый вечер ходили в театры, даже несколько раз были в оперетте. Я не любила оперетту, но Борис любил, и ради него я смотрела и 'Сильву', и 'Фиалку Монмартра', и 'Шоколадного солдатика' (этот был поинтеллектуальнее прочего, так как текст на него писал Бернард Шоу). Смотрели 'Свадьбу Кречинского' и 'Страх' Афиногенова. Борис любил театр, да и я тогда уже любила. Меня неприятно поразили только актеры, не понравился ни Юрьев в роли Арбенина, ни Корчагина-Александровская, игравшая Клару в 'Страхе', ни Вольф-Израэль в роли Нины в 'Маскараде'. Я находила, что все они гораздо провинциальней наших ростовских актеров. Борис сперва спорил, а потом согласился со мной, но знатоки очень на нас сердились и говорили, что оба мы ничего не понимаем. Увы, посмотрев 'Маскарад' вторично, я утвердилась в первом своем впечатлении. Выспренность, недостоверность, провинциальное подвывание были присущи многим актерам. Нет, не понравились мне ленинградские актеры. Зато Казанский собор, мечеть, улица Росси, набережные, мосты - это засело в сердце как занозы.
Вывозил меня Борис и за город, показывал Петергоф. Ходили с ним и в Эрмитаж, где впервые я повидала настоящую живопись и скульптуру. Они меня, впрочем, не поразили. Возможно даже, что я в воображении своем представляла их себе не то чтоб более прекрасными, но более говорящими моему уму и сердцу.
Точно так же ничего мне не дали в тот раз статуи Летнего сада и фонтаны Петергофа: взглянула и пошла себе дальше, нисколько не затронутая. Красота античных форм так и осталась для меня, к сожалению, навсегда безразличной и далекой. Живопись иногда доходит до души, но не часто: то Шагал, которому я бы хотела уподобиться в прозе, то какая-нибудь икона, то какое-то странное темно-серое