учительницей. Это была старая девица или вдова, уж не помню, не столько старая, сколько поблекшая до серо-желтого цвета, неопрятная, дошедшая в тоске женского одиночества до полного пренебрежения к своей наружности.
Тяжелее всего я переносила ее рот. Спереди у нее не хватало нескольких зубов, и пустые места были залеплены воском. Мне казалось это таким ужасным, что я старалась туда не смотреть.
Я уже отлично понимала, что это нехорошо, грешно, но ничего не могла с собой поделать.
Это замученное жизнью существо в буквальном смысле слова снискивало себе пропитание, целый день мотаясь по урокам: в семье какого-то ученика Евгения Станиславовна завтракала, у нас обедала, еще где-то ужинала, своего хозяйства у нее не было. Не было также никакой родни, она никогда не рассказывала о близких и друзьях, рассказывала только о кошках, которых у нее было пять и которые носили слащавые имена вроде Бижу и Жужу.
Кошки всегда водились и у нас, но впервые я видела такую привязанность человека к этим животным, похоже было, что Евгения Станиславовна и думать ни о чем не может, кроме Бижу и Жужу, это тоже, на мой взгляд, ее не украшало.
Что касается занятий, то мы ринулись главным образом в грамматику и таблицу умножения, оставив в покое историю и поэзию, которые, по мнению моей новой учительницы, такой маленькой девочке были ни к чему.
У нее не было своего метода, как у Анны Фадеевны, она учила прямолинейно, без фантазий и отклонений, строго по программе. Ее просили подготовить меня в гимназию. Была выбрана гимназия Любимовой, слывшая очень хорошей. В этой гимназии было три приготовительных класса: младший, средний и старший, и мы с Евгенией Станиславовной прошли программу всех трех.
Без фантазий и отклонений! Я писала по прописям, закон божий учила наизусть, географию проходила по учебнику Крубера, а не по Гончарову. Появились задачи с бассейнами и встречными поездами, появились - сразу языки французский и немецкий, очень много времени мы уделяли диктанту.
Сейчас вспоминаю, как для того, чтобы поступить в 1-й класс, уже порядочно нужно было знать. В частности, как много нужно было пройти по языкам - уметь считать, рассказывать содержание разных картинок, вести простейший диалог. То, что я знаю в области французского и немецкого языков, я вынесла из гимназии, а еще раньше - из уроков не особенно-то культурной учительницы Евгении Станиславовны.
У нее были ученицы из любимовской гимназии, и со слов этих учениц она рассказывала мне об учителях, у которых мне предстояло учиться. Так, я узнала, что 'география' - Александра Александровна - какая-то причудница и капризница, у которой никогда нельзя знать, какую она поставит тебе отметку. Что Василий Лаврентьевич - 'арифметика' - самый добрый, но 'требует, чтобы соображали головой'. Но самая причудница Нина Матвеевна 'русский язык', - она только одного требует, чтобы ученицы заучивали 'хорошенькие стишки' и читали ей, а больше ничего. Что основательница и начальница гимназии Софья Яковлевна Любимова и ее сестра Варвара Яковлевна - старые девы, живут вместе при гимназии.
Этих двух сестер-начальниц я видела раньше, чем пришла в гимназию, по вечерам они гуляли по Садовой улице. В одинаковых темно-синих платьях с белыми воротничками, они были самые типичные учительницы, каких описывают в книгах. Обе они учительствовали всю жизнь, скопили деньжат и открыли свою гимназию. Они гуляли очень чинно, сложив коробочкой руки у талии. Мне нравилось, что они гуляют так дружно.
Потом я поступила в гимназию Любимовой и там воочию познакомилась и с Александрой Александровной, и с добрым Василием Лаврентьевичем, и с Ниной Матвеевной.
Нина Матвеевна была белой вороной среди учительниц и классных дам, одетых в синее и черное. Нина Матвеевна носила яркие блузки, рыжую лисицу на плечах и рыжий парик на голове. Она ходила не по-учительски весело и свободно; поговаривали девочки, что иногда ее после уроков дожидается возле гимназии какой-то офицер. Все это делало ее менее официальной, более доступной нашему пониманию, а потому любимой.
Неправда, будто она ничего не требовала, кроме стихов. Если я всю жизнь пишу правильно, я этим обязана ей. И диктовки мы писали, и сочинения, и речь нашу она поправляла педантично, и грамматические правила заставляла зубрить. Но действительно стихи были ее страстью, и урок она начинала с вопроса:
- Ну, кто мне выучил какой-нибудь хорошенький стишок?
Что она разумела под словом 'хорошенький', я вскоре поняла: 'хорошенькие стишки' были - Надсон ('Христианка', 'Иуда'), Фет ('Сияла ночь...'), 'Летний бал' Гофмана, кое-когда Блок, но в незначительных дозах. Если стихи были выучены нетвердо, Нина Матвеевна сердилась. Если кто-нибудь читал нечто, чего она не знала, она хвалила. Наибольшую похвалу снискала Зина Стасенкова, принесшая однажды 'Запад гаснет в дали бледно-розовой...' Алексея Толстого. 'Очень хорошенький стишок', - сказала Нина Матвеевна. Я переплюнула Зину Стасенкову количественно, выучив до середины пушкинскую 'Полтаву'. 'Ты можешь учить больше, - сказала Нина Матвеевна, - раз у тебя такая память'. Да, в те годы память была такая.
Я с нежностью вспоминаю этих милых сумасбродок, непохожих на всех учительниц, вкладывавших в нас, во всяком случае стремившихся вложить что-то от самих себя, от своих пристрастий и симпатий. Они считали, что это дельное помещение капитала, - уже за это им спасибо. Благодаря Нине Матвеевне я пристрастилась к стихам - разве это мало?
Сначала мне нравилось их заучивать и тем щеголять перед Ниной Матвеевной и перед классом. Потом я полюбила их читать. Потом я стала их писать.
О чем были те детские стихи? Не забудьте, я была мещанская девочка из Нахичевани, пригорода Ростова-на-Дону. Я получала журнал 'Задушевное слово'. Меня водили в церковь. У меня была тетя Лиля, а у тети Лили альбомы с Линой Кавальери и романы Марлитт.
Вот тот эстетический и словарный круг, которым я была очерчена. Кроме того, я читала Метерлинка. В моих стихах были феи, снежинки, принцессы, розы, могилы, грехи, голубки, душа, разлука, смерть. Были, увы, и луна, и чудные звуки, и вьюги, и много всякой всячины, так остроумно перечисленной Толстым в его книге 'Что такое искусство', которую я прочла много позже.
В конце лета 1915 года я держала экзамены (их было довольно много) и поступила в 1-й класс частной гимназии Любимовой.
Помню экзамены: закон божий, русский (диктант), арифметика, география, языки французский и немецкий. По последним двум у меня были четверки, по остальным же предметам - пятерки.
Теперь по утрам я стала уходить раньше мамы, ей надо было в свою контору к десяти часам, а мне - к половине девятого.
В половине девятого нянечки переставали пускать учениц в раздевалку, а в пальто на урок не явишься.
Я помню свой номер в раздевалке - 383. Мы сами вешали свои пальтишки на вешалку и сами брали их оттуда, когда кончались занятия.
Классы были как в теперешних школах, коридоры тоже. Только во втором этаже был большой зал, и в нем большая, во всю стену, картина - Христос, благословляющий детей. Каждое утро ученицы выстраивались шеренгами перед этой картиной-образом и пели молитвы. Хор был довольно слаженный, и петь нам нравилось. Пели мы 'Царю небесный', 'Спаси, Господи, люди твоя', еще что-то - я уж не помню.
Однажды во время этого стояния и пения у меня закружилась голова, я ухватилась за девочку, стоявшую рядом, но не удержалась и упала. Очнулась в кабинете начальницы, Софьи Яковлевны Любимовой. Оказалось, что у меня был обморок, и меня туда перенесли и уложили на диван. Девочки стояли кругом и серьезно смотрели на меня. Потом пришла сама Софья Яковлевна, спросила, в чем дело, и сказала, чтобы я больше не ходила на утреннюю молитву.
Помню, однажды и в церкви мне сделалось худо от долгого стояния, и няня вынесла меня на паперть, на свежий воздух. Я, видимо, была слаба с детства, хотя болела не так уж часто. У меня не было ни скарлатины, ни даже кори, которая так редко минует детей. Бывали какие-то незначительные заболевания - ангина, коклюш, свинка. В 1920 году, в эпидемию, я переболела 'испанкой' - была такая разновидность