новую Москву. Но мы ошибались. Мы все чертовски ошибались тогда. И вот теперь, стоя посреди улицы над телами моих друзей и моих врагов, ожидая певучего вальса — тахтах — снайперской пули, я понимаю это так же четко, как и то, что мои последние минуты, возможно, уже записаны там, где и положено записывать все последние минуты. В телефонной книге Бога или на золотых скрижалях безнадежно отставших от времени архангелов — не знаю точно где, и меня это мало интересует. Я не намерен этого читать, не намерен читать так, как написано. И не дам, не допущу, что бы кто-то там, будь это Тварь, Бог или пророк Магомет, дочитали написанное и начали читать сызнова. Ни хрена подобного, утомитесь пыль глотать, уважаемые! Если я смогу, конечно. Если моих ничтожных силенок хватит, этот город никогда не поднимется из руин. Никогда! А вместе с ним и моя вечность.
Я думаю об этом городе, но не потому, что меня действительно интересует его судьба, а скорее по инерции, на автомате. Хотя, наверное, стоило бы думать о чем-то другом, о жизни, к примеру, о том, что было. Но я не пытаюсь на этот раз спорить с самим собой, я лишь стою на открытом перекрестке, с бессмысленным интересом разглядывая наполнившийся вдруг четкими и мельчайшими деталями мир вокруг меня: кирпичную крошку невообразимых цветов и оттенков, свернувшееся «перекати-поле» ржавой арматуры, осколки стекол, упрямо отражающие даже не и думавший умирать город. Я мысленно кричу: «Ну что, ты и теперь пойдешь против законов войны и сохранишь мне жизнь?!»
Да, этот город не умер, он продолжает жить своей странной, непонятной человеку — недоступной для человеческого понимания — жизнью. Он дышит и принимает как должное огонь и жертвы. Маленький бетонный божок, созданный людьми, взращенный людьми, воспитанный людьми, питающийся людьми. Этакий город-алтарь, но не гордый алтарь перед позлащенным амвоном, а тихий, бытовой, коммунальный. Мы живем и смотрим на разрушенные здания, на полуобглоданные пламенем тела, на жалкое подобие того, что было, и не сразу, но все-таки осознаем своим не менее жалким подобием сознания, что суть не изменилась, изменилась лишь внешняя ее сторона. То, что мы считаем жизнью, называем нелепым словом «бытие». То, что легко превратить в пыль и кирпичную крошку даже нашими жалкими силенками, мы считаем сутью, единственно существенным, и из-за этого потом кажемся такими нелепыми и смешными, когда не остается ничего, доступного нашему пониманию, а мир продолжает жить так, словно ничего не произошло…
— Надо уходить, — хрипит Жора Брахман. Его тельняшка вся в крови, но это не его кровь. Я смотрю на свои руки — они тоже в крови. Но это не моя кровь. В левой — нож Самука. Хороший охотничий нож с узким, плавно изгибающимся лезвием и красивым змеящимся кровостоком. Только что этим ножом я снова убивал. Сам охотник сидит привалившись к стене и поджав левую ногу — так сидеть жутко неудобно, но Самук мертв, ему все равно. А вокруг меня трупы в черном, незнакомом обмундировании. Откуда они? Кто они? Почему сунулись под нож? Все бессмысленно…
— Куда уходить? — спрашиваю я. И узнаю свой голос — обычный, ровный, тот самый, который я привык слышать своим внутренним ухом. Мой голос.
— Не знаю, — Жора озирается вокруг, нервно поводя стволом «Калашникова», — штурм, похоже, сорвался, надо уматывать из этого проклятого города.
— Какой штурм, — говорю я и начинаю улыбаться, — какой город, Жора, ты о чем? — Смех лезет наружу неровными толчками, как рвота. Кулак Брахмана молотом влетает мне в скулу, потом почти сразу же в висок. Я падаю и слышу, как Жора орет:
— Приди в себя, Душегуб!!! Надо уходить…
Я слышу, а сам понимаю, что ведь руку мою уже не остановить, нож Самука не остановить, что это рефлекс и что я совсем не хочу убивать тебя, старина, но ты зря меня ударил… Жора оседает, выронив автомат. Рукоятка в левой глазнице как родная, как часть тела. Часть тела, несовместимая с жизнью, — прекрасная формулировка, настолько же бессмысленная, как все остальное. Жора умирает почти сразу, он не мучается, мучаться предстоит мне. Я уже понял, что пуля снайпера — моя пуля — где-то затерялась, что я и правда выживу и что мне придется-таки вырвать листок из телефонной книги Бога и научиться жить вот с этим какое-то недолгое время, с бессмысленностью и пониманием. С погибшим из-за меня Самуком, с убитым мною Жорой Брахманом. С этими незнакомыми людьми на земле. Нет, я не жалею о смерти Лебруса, в этом убийстве был смысл, но боюсь, что это было последнее наполненное смыслом событие моей жизни. Я поднимаю с земли автомат чукотского охотника, погибшего по воле случая в чужом городе, в чужой войне, закидываю на плечо и ухожу с перекрестка. Я иду без направления и особой цели, и город наблюдает за мной с довольным любопытством, разглядывает мою грязную физиономию, разглядывает резьбу на прикладе, оценивает, подсчитывает мою стоимость. Я не думаю, что буду идти долго, но куда бы я ни пришел, в конце концов, этот взгляд будет следовать за мной, оставляя ненадолго и нагоняя вновь. Если моих жалких силенок не хватит. Если я не смогу оборвать этот взгляд раз и навсегда.
Круг шестой
КУРЬЕР
Я как-то очень быстро сдал, хрипя прокуренными легкими и загибаясь от боли в боку. Стремительные фигуры Братьев Драконов, ловя рыжие отсветы на лезвия клинков, стремительно скрылись в хаотичном переплетении неузнаваемых улиц, и я, выдохшийся, остался один. И хотя плелся еще по инерции в том же направлении, было ясно как день, что Драконов мне не догнать.
Я перешел на медленный шаг и, неуверенно прижимаясь к остаткам стен, пытался высмотреть что- нибудь знакомое в окружающем меня аду, но черный, выбивающий чахоточный кашель дым застилал все непроглядным тюлем. И я сдался, свернул в ближайший просвет между грудами кирпича и витыми ловушками арматурных прутьев. Пригибаясь к земле, поплелся куда глаза глядят, уже слабо представляя, зачем я тут нахожусь и какого черта сунулся в тот грузовик. Да я и не думал какое-то время об этом. Двигался, потому что оставаться на месте было невозможно. За дымным маревом ощущалось постоянное движение, подчиняющее все вокруг, в том числе и меня. Я прислушивался к то приближающейся, то отдаляющей перестрелке и все шел куда-то, спотыкаясь, чертыхаясь вполголоса, не в силах замереть на месте. В какой-то момент ветром сдуло остатки дыма, и я увидел прямо перед собой, буквально в десятке шагов, человеческую фигуру. Увидел и тут же всадил в нее всю обойму. Однако фигура не двинулась, только от тех мест, куда попадали мои пули, отлетали куски белого камня. А я вдруг понял, где нахожусь.
Это был двор Больницы, откуда совсем недавно и в то же время целую вечность назад увез меня на своем «Инденте» Монгол. А расстреливал я гипсовый памятник «13-й жертве», около которого любил сиживать с журналом «ГЕО» Немой, да и я сам, — на солнышке, отгороженные от шумной автострады больничными корпусами, по сигарете на брата — это было прекрасное время. А главное, самое важное в том моем существовании было абсолютное, ничем не нарушаемое вневременье, когда не было необходимости куда-то бежать, кого-то убивать, суетиться, спешить… Но вполне может быть, что после событий последних нескольких недель моя память играла со мной в странные игры. Может быть, и не было ничего. А если и было, то не со мной, или со мной, но не в этом времени и не в этом месте… Странное это