заведения, загроможденная грудами бросовых ржавых шаек, стиральных досок и мыльниц, смыкалась со складскими задворками какого-то воздуходувного предприятия, заваленными в свою очередь приспособлениями для нагнетания и отсасывания газообразных веществ. Гудок данной фабрики, поминутно выдавливаемый кем-то из горла ее сифонообразной трубы, отзывался сухой омерзительной фистулой сифилитика. Между тем где-то сбоку, умело используя курослеп предвечерья, печально набычась, вдоль вывески «Магазин мужского и женского верхнего и нижнего готового и не вполне готового платья» крался куда-то нечистый проулок.
«Вам не надует?» – не оборачиваясь смашинальничало дерзающее лицо.
«Навряд ли,– сказал Андропов.– Я надену чепец».
Лицо потянуло веревку: фрамуга с грохотом отвалилась. Ранние эмские сумерки хлынули в зало.
Народ, проходивший в тот час проулком, был большей частью народ-весовщик, кладовщик, конторщик. Шагал там народ-проходимец, пройдоха. Шел народ-забулдыга, народ-инвалид.
Шел ветер.
Всмотревшись, мне сделалось по преимуществу больно: «Россия, родная, когда же придет настоящий день твой! Доколе, терзаема неотесанным мужичьем, ты будешь влачить крест своей незлобивости и долготерпения. Чрез непогоды. Печально набычась. Брось!» И взволнованная моя голова патетически заторчала из форточки. Там, снаружи, вступала в свои непосредственные обязанности весна. Она вступала в юродивую городскую природу, как боль в поясницу: внезапно – и словно бы навсегда. Шел, как я указывал выше, ветер. Растения в палисадниках, оголтев, шумели, как оглашенные. Описание припустившего вскоре косого дождя с предварительным кособреющим летом ласточек, почитающихся в столовой Сената лучшим лакомством наряду с вампирами-табака, могло бы занять до полутора рукописных страниц. Однако мой кожаного переплета с ляпис-лазуревыми вкраплениями, тиснениями и застежками фолиант, куда я своей сухожилистой и без каких бы то ни было украшений рукой ригориста заношу настоящие поверительные наброски, увы, представляет собою гроссбух в откровенно прямую клетку, а не в косую линейку для прописей. Отчего опускаем описание именованного дождя как невписывающееся. И подставив под струи его париком окудрявленное чело – «Вы надели чепец?» – озаботился я о Юрии, стараясь перекричать шум стихии. Привычка к резким температурным сменам, которыми я по рассеянности муштровал организм, давала все основания полагать, что простуда меня не коснется. Но за Андропова было не по себе. Несравненно моложе его годами, я испытывал по отношению к опекуну беспокойство ответственности, свойственное многим потенциальным родителям. Своей непрактичностью в бытовых вопросах, физической неуклюжестью и наивностью в сфере абстрактных тем он вызывал во мне это чувство систематически.
Совершенно иным человеком предстает в моей памяти другой ветеран часовщической организации – тот, кому по соображеньям товарищей предстояло пасть от руки, составляющей данные строки.
Леонид Ильич Брежнев! Местоблюститель! Как, все же, в свои за семьдесят бывал он по-диккенсовски остроумен, по-чаплински находчив и бодр.
Возвратившись с охоты в Кремль и стягивая с себя в передней зеленые болотные сапоги, чтоб обуть расшитые мелким бисером шлепанцы, Леонид полагал, что на сей-то раз то была несомненно последняя вылазка на природу. Пора и на угомон, ведь уже не мальчишка. В его лета Черчилль с Рузвельтом едва ли даже вставали с дивана. А ему б, Леониду, все баловаться: пороша да листопад, иней первых утренников и туманы последних, покашливание егерей и покрякиванье воронья, быстрый пролет живой и грузные гроздья набитой дичи – зачем бы это ему, неглупому и ответственному работнику, солидному семьянину. Забросить. Забыть.
Но миновала неделя, другая, максимум третья, и Леонид начинал не находить себе места: в Кремле ли, на выставке, на премьере ль в Большом. Раздумья, казалось, больше не увлекали его, и прием в честь очередного арабского «чурки» исключительно тяготил. Сославшись на нездоровье, Б. оставлял церемонию: шел на псарню и на конюшню, шутил с псарями, с конюшими, подолгу гладил животных.
Путь его нет-нет да лежал и в отдел охотничьих ружей Оружейной Палаты, где засидевшийся допоздна Устинов, дядька нашего ремесленного училища, а в будущем – марсовых дел министр, был рад показать ему образцы старинных дробовиков и мушкетов – как в собранном, так и в разобранном виде. Шло время. На Спасской било двенадцать, час, два, полтретьего, а они все сидели там, разбирая и собирая и путаясь в чертежах: член правительства, Местоблюститель, герой войны – и обычный мастер, Устинов Николай Дмитриевич, скромный, кряжистый и в бухгалтерских нарукавниках человек.
И снова проходили недели, и Леониду становилось понятно, что неприкаянность его нисколько не уменьшается, а возрастает. И причина ее – охота. Как-то там, без него, на тяге, на гоне? Благоприятствует ли погода? Хватает ли дроби да пороху, пороху да тенет, тенет да чучел, чучел да разных ошейников, ошейников да манков. Излюбленное Новодевичье манило и бередило Брежнева, и мысли его на собраньях мешались о речами. И наступали моменты, когда противиться застарелой страсти делалось по-мальчишески невмоготу и нелепо. Тогда Леонид подходил к шифоньеру – распахивал инкрустированные сердоликом и костью резные створки – доставал амуницию. И если ягдташ его был немецкий, из патриархального Марбурга, то патронташ подарил Леониду давнишний приятель Урхо, заядлый тоже охотник, державший на вилле под Гельсингфорсом перворазрядную сауну. По обычаю прадедов, хозяева паривали там гостей в компании с белобрысыми дамами из числа своих секретарш. Не всякий, впервые гостивший в стране Урхо Кекконена, знаком был с этим обычаем. Не подозревал о нем и лауреат крепостного конкурса блиц-поэтов Брежнев.
Загнав на закате большого оленя, участники благополучно вернулись на виллу, и уже пали сумерки, когда им в гостиную подали темный, как кофе, туборг.
«Попаримся?»–обронил нестареющий лыжник Урхо.
«Распорядись, коль не лень,– рассудительно отвечал Леонид.– Только веники есть ли?»
«Веники?» – не понял премьер.
«Веники»,– перевел на финский наш консул.
«Ах, веники! – аккуратно расхохотался Кекконен.– Да у нас кое-что похлеще имеется»,– объяснял хозяин, меж тем как они торопились вниз по тропе, направляясь на берег Балтики, где нахохленно чахли сосны, небрежно валялись какие-то валуны и виднелись подсобные сооружения.
Факельщики в казацких папахах, шедшие впереди, расступились и остались снаружи. В сенях Леонид обернулся: море темнело, пенилось и шипело за спинами факельщиков, словно туборг. За горизонтом угадывалась родная Эстония.
Друзья разделись. Проводив Леонида за некую переборку, Урхо набросил себе на плечи купальный халат и уверил, что скоро вернется. И вышел. Б. сел на одну из тех деревянных широких ступеней, что вели в тупик потолка. Начал ждать. В помещении было тускло. На теле выступил пот.
Вид собственной обнаженной натуры давно не радовал Леонида. Изучая ее, он всегда констатировал, что годы минуются не напрасно: тут – новая складка, там – словно бы пролежень, а здесь, возле щиколотки,– петушиная шпора. И ни утренняя гимнастика, ни микстуры не могли отвратить увядание. Бренность тканей наличествовала во всей полноте.
Как вдруг Б. почувствовал, что не только он сам, но и кто-то помимо участливо всматривается в его наготу. Он поднял взор. Долговязая, юная и тоже нагая, пред ним, разглядывая его, стояла какая-то незнакомка чухонского вида. Охотник насторожился. Подобного с ним не случалось даже в период военных пертурбаций, когда вопреки уставу случалось все что угодно.
«Попариться заглянули?» – обратился он к даме с галантным вопросом, но осознав всю убогость его дежурности, стушевался.
«Массаж, массаж»,– безбожно коверкая это слово на иностранный лад, залопотала та.
«Вот она, заграница! – мыслил Местоблюститель, млея на топчане под ласкою настоятельных рук.– А мы, недотепы, все ветками хлещемся. Эх, язычество, понимаешь!»
Руки эти, все их ухватки, были такого рода, что, несмотря на телесную свежесть специалистки, выдавали в ней опыт бесстыжей блудницы, гулящей игривицы.
Голова приятно покруживалась. На ум приходили волнительные картинки из тех неприличных журналов, которые сын его, Юрий, выписывал из заморских стран. Под предлогом незнания языков Леонид никогда не просматривал их в домашнем кругу: застенчивость в данных вопросах была у него пятою Ахилла. Но тут – он не выдержал. Он привлек массажистку к себе и, походя растрепав ей белесые лохмы, сделал с ней то, что, ссылаясь на занятость, давно уже не проделывал ни с супругой, ни с посторонними женщинами.