крапинку. «Дома выкрашенный» костюм линял и явно был виной этому. Решено было тут же раздеть Алексея Николаевича и вымыть. Кто-то, уже вскарабкавшись вверх по откосу, бежал к дому за мылом и мочалкой. За ужином Толстой предстал в голубом виде, что нимало его не смущало, а скорее веселило. В течение недели, ежедневно, топили баню, отпаривали и отмывали уважаемого писателя и наконец довели его телеса до естественного цвета.
Алексей Николаевич не был эрудитом и энциклопедистом, но обладал даром какого-то провидения в глубь веков, событий и людей. Изучив или увидев иногда даже маленькую, но характерную частность, он мог представить себе и убедительно воссоздать своим воображением все в целом. Он уверял, что ему, как писателю, мешает в работе загромождать себя слишком большим количеством точных фактов, дат, пространных описаний – то, что у писателей называется «материалом».
Однажды после очередного отъезда Толстого из Горок, стоя у подъезда дома и провожая глазами увозивший Алексея Николаевича автомобиль, Горький с легкой досадой и грустью сказал: «Говорят, маловато читает сей талантливейший товарищ… – И, помолчав, ласково добавил: – Впрочем, у него как-то и без этого хорошо получается, какой великолепный писатель!»
Покупки отца и его коллекция
Отец не мог примириться с тем, что ему не пришлось стать художником. К тому времени, когда во мне наконец заговорил художник, большой помощью для моего дальнейшего развития в искусстве была страстная любовь моих родителей к всяческому искусству, а у отца – особенно к живописи.
Начав с малого, отец покупал редкие вещи, пользуясь накопленными знаниями, развившимся вкусом и возрастающими денежными возможностями. Постепенно наша квартира стала представлять из себя небольшой музей, в котором были картины, преимущественно старых мастеров, иконы, деревянные церковные раскрашенные скульптуры, русские и восточные образцы, старинное русское серебро, медали и монеты, старинная мебель, огромная библиотека книг по искусству и коллекция репродукций картин и рисунков более чем четырех тысяч художников разных национальностей начиная с XIV по XIX век. Для каждого художника – именная картонная папка, куда отец вкладывал фотографии и репродукции из журналов. Он выписывал художественные журналы разных стран, а фотографии приобретал в музеях, и если не было ему нужных, то заказывал фотографам, работавшим в музее. В отдельных шкафах хранились книги-монографии.
С журналами он поступал зверски (с точки зрения библиофилов) – вырезал всё интересующее его. Попутно, из «отходов», он вырезал скульптуру, мебель, гобелены, фарфор, эмали и майолики, табакерки, ковры и раскладывал по особым папкам и альбомам – это он делал для пополнения моего образования, а после замужества он мне передал и переслал накопившиеся вырезки. Они оказались очень мне нужными, когда я сделалась театральным художником: можно было дома изучать быт и костюмы разных времен и народов.
До сих пор четко вижу отца с очень длинными ножницами в руке, сосредоточенно просматривающего новую партию журналов, вырезающего нужное над корзиной и раскладывающего на большом столе все отобранное по разделам – потом это будет надписано, подклеено и разложено по папкам. Он называл это занятие своим лучшим отдыхом. На столике около дивана, на котором отец спал, всегда лежали книги по искусству; на полях он записывал свои соображения и замечания.
От отца не отставала и мама, когда она освободилась от мелких забот обо мне (например, застегнуть штанишки…) и я стала ходить в гимназию. Она собирала русский фарфор, бисер, парчу, шали и вышивки. Собранием репродукций и книг приходили пользоваться искусствоведы, сотрудники музеев и художники.
Мне, конечно, было очень интересно (особенно в детстве) наблюдать и вслушиваться в разговоры, а иногда и в жаркие споры об искусстве. Но больше всего я любила, когда по воскресеньям рано утром приходил реставратор, а то и два. Это были бородатые старцы, одетые в поддевки, – старообрядцы- иконописцы. Они раскладывали на кусках фанеры деревянные лакированные ложки с обрезанными ручками и в них делали темперу: порошки красок смешивали с яйцом и долго терли пестиком, а в некоторых ложках «творили золото»: положив в ложку тончайшие листочки настоящего золота (оно раскатано тонко и такое легкое, что даже носом мне запрещалось дышать), налив какой-то жидкости, терли его терпеливо пальцем иногда целый день.
Устроив реставраторов как можно удобнее, отец говорил: «Ну, а мы с дочерью проедемся на Сухаревку. Может, повезет – выудим что-нибудь интересное, требующее чистки или реставрации. Надеюсь, не откажетесь?» И мы уезжали. Уходя, реставраторы прикрывали ложки сырой тряпкой и просили смачивать, если высохнет. «Благодарствуйте! До следующего воскресенья», – говорили старцы уходя.
Старообрядцы эти были замечательными реставраторами, после них я очень придирчиво смотрю на работу теперешних – большинство не чувствуют стиля и манеры автора и дорисовывают что-то «ни в склад ни в лад» и плохо в смысле цвета. Да и лакируют как карету или плохую мебель.
Мы уже не впервые в Венеции. Я еще не взрослая, но позволяю себе в музеях кое-какие собственные суждения. Это нравится родителям, но иногда вызывает смех. Жара нестерпимая. Мама днем лежит в гостинице, а мы с отцом предпочитаем в самое пекло ходить по солнечной стороне. Папа говорит: «Запасемся теплом на зиму». Конечно, отец и в Венеции отыскивает антикваров, а в тот счастливый день мы набрели с ним на лавку барахольщика близ площади святого Марка, в каком-то закоулочке, около башни с часами.
Входим. Полутьма, пыльно. Я спрашиваю:
– Можно ли посмотреть?
– Prego (пожалуйста), – отвечает лениво пожилой толстый хозяин и продолжает сидеть в каком-то полусломанном необычайно роскошном кресле, обмахиваясь от жары и от мух сложенной веером газетой. Он мало заинтересован в нашем посещении.
Отец рыскает взглядом по стенам и полкам. Я за отцом – хвостиком, тоже вижу, что ничего красивого нет. Отец говорит:
– Поддержи – вот тут у стены какие-то картины и доска. Давай посмотрим.
И вот отец добирается до доски примерно в аршин высоты и чуть меньше в ширину, ни зги не видно – пыль, из которой выступает серебряный почерневший вырезной оклад нимба, очерчивающий обычно голову святых, – он с рельефами, и кое-где вставлены камни. Отец заметно волнуется, становится спиной к хозяину, подгибает ногу, опирает икону на коленку, говорит мне резко:
– Поддержи, мне нужна рука, а я ведь на одной ноге… – и, освободив правую руку, плюет на палец и трет около оклада, что-то проясняется… вытаскивает из кармана носовой платок и говорит, подставляя его мне: – Плюй! – Видно, у него от волнения пересохло во рту.
Я плюю, и он еще протирает в другом месте, опускает ногу, я отпускаю доску. Отец, с равнодушным