— Я тут веревку за батарею прицеплю, чтоб не ускользнула, объяснил он. — Свет можно зажечь?
— Сейчас — Журка отыскал в углу на гвоздике курточку, положил ее внизу у двери, чтобы лучи не пробились в щель, и включил настольную лампу.
Побег на рассвете
Мальчик оказался одного роста с Журкой. Очень худой, темный от загара, поцарапанный. В одних трусиках, босой. У него были прямые темно-медные волосы. Они косо падали на лоб. Мальчик посмотрел из-под волос на Журку с хмурой виноватостью.
Журка почувствовал его смущение и сказал, чтобы хоть что-то сказать:
— Здорово ты сюда влетел.
— Я эту штуку еще давно придумал. Когда Юрий Григорьевич... тут жил. Я к нему часто пробирался.
— А через дверь нельзя, что ли?
Мальчик досадливо повел острым плечом.
— Дверь в наши окна видать. Отец или мать заметят, что я в этот дом иду, сразу начинают: «Опять по чужим людям шастаешь! Лучше бы делом занялся...» А я любил к Юрию Григорьевичу приходить...
— А-а... — произнес Журка.
Произнес чересчур спокойно, потому что ощутил неожиданный укол ревности. Оказывается, дедушка дружил с чужими мальчишками. И мальчик будто понял Журку. Опять глянул из-под волос и тихо сказал:
— Ему по вечерам скучно было. Он один жил...
Эти слова смутили Журку, будто в них был скрытый упрек. И, словно защищаясь, Журка ответил с легким вызовом:
— Я знаю. Ну и что?
Лицо у мальчика опять стало виноватым. Он зябко поежился и объяснил:
— Ну... я подумал, что ты мне поможешь. Раз ты его внук... Твой дедушка меня часто прятал.
Это «твой дедушка» вместо «Юрий Григорьевич» понравилось Журке. Все встало на свои места. Уже с сочувствием Журка спросил:
— От кого ты прятался?
Мальчик опять досадливо повел плечом.
— Да по-разному было... Жизнь такая.
— И сейчас прячешься?
Мальчик кивнул. Обвел глазами комнату.
— Раньше здесь раскладушка была... Я где-нибудь в уголке приткнусь, ладно? До утра...
— Как в уголке? На полу?
— А чего? — Мальчик улыбнулся, показав крупные редкие зубы. — Я закаленный. Крученый, моченый, прожаренный, промороженный...
— Ну да, — усмехнулся Журка. — Поэтому и лазишь ночью по деревьям голый, как Маугли...
— Я прямо из кровати сбежал. В окно вылез — и сюда.
Журке очень-очень хотелось узнать, от кого сбежал незнакомый мальчишка и почему прячется. Но приходилось быть снисходительно сдержанным и чуть насмешливым. Как-то уж настроился Журка на эту струну. Он вспомнил свою ночную вылазку на кладбище и сказал наставительно:
— Если собираешься драпать ночью, надо одежду заранее где-нибудь спрятать.
Мальчик беспечно махнул рукой.
— А, не догадался. Ладно, и так сойдет... — Потом он глянул на Журку быстро и внимательно. Спросил: — Тебя Юркой зовут?
— Да...
— В честь Юрия Григорьевича?
Журка растерянно мигнул. Он не знал, почему его назвали Юрием. Но тут же сказал:
— Конечно. А что?
— Ничего. Так...
— А тебя как звать?
Мальчик неразборчиво бормотнул.
— Борька? — переспросил Журка.
— Горька, — отчетливо сказал мальчик. — Полное имя Горислав. Но никто меня полным именем не зовет. Горька — вот и все. Это мне больше всего подходит. Как наклейка...
— Почему же? — смутившись, выговорил Журка. Горька сказал то ли шутя, то ли серьезно:
— Да так. Жизнь такая. Горькая... Невезучий я уродился. Одни шишки отовсюду.
— Какие шишки?
— Всякие. Сегодня опять от отца перепало. С дежурства вернулся злющий, с мамкой поспорил...
— Значит, ты из-за отца сбежал? — сразу пожалев Горьку, спросил Журка.
— Не... Сегодня из-за другого. Меня хотели расстрелять.
Расстреливают обычно на рассвете. Так написано в книжках. Но рассвет начинался рано, и, когда за Горькой пришли конвоиры, солнце стояло уже высоко.
Горька проснулся от долгого, но осторожного стука по стеклу. Увидел в окне головы братьев Лавенковых и все вспомнил. Он понуро, но быстро натянул брюки и рубашку, сунул ноги в растоптанные полуботинки, которые давно надевал не расшнуровывая. Хотел убрать постель и вдруг подумал: а зачем это человеку, которого через несколько минут расстреляют?
Но ведь это не всерьез... А если бы всерьез?
Интересно, что чувствует человек, проснувшийся последний раз в жизни, одевшийся последний раз в жизни? Что он думает, когда у двери стоят двое с автоматами, чтобы провести его последний раз под ясным небом до обрыва?
Тоскливая тревога заметно кольнула Горьку. Будто сейчас была не игра. Не совсем игра... Он выдохнул воздух сердитым толчком, прогнал страх и вылез в окно. Хмуро сказал братьям Лавенковым:
— Чего греметь-то? Чуть всех на ноги не подняли... — Это все, чем он мог досадить конвоирам.
С приговоренным к смерти, видимо, не принято ругаться, и старший Лавенков, Сашка, миролюбиво ответил:
— Да ты что, мы тихонько стучали. — Потом другим, уже строгим голосом скомандовал: — Руки...
Горька вздохнул, нагнул голову и заложил руки за спину. А что было делать? Он покорился судьбе еще вчера, во время военного суда, который состоялся в сарайчике Егора Гладкова.
Егор тогда спросил у защитника Степки Самойлова:
— Чем ты его можешь оправдать?
Степка пожал плечами, растерянно протер очки и сказал:
— Не знаю...
Он, кажется, добросовестно старался придумать защитительную речь, но так и не смог.
— Оправдывайся сам. Последний раз, — сказал тогда Гладков Горьке.
Но Горьке тоже нечего было говорить. Все, что можно, он сказал еще раньше, и его объяснения не убедили никого из судей — ни Егора, ни Митьку Бурина, ни тем более безжалостного третьеклассника Сашку Граченко. Да Горька и сам понимал, что нету ему оправдания. Из-за него отряд напоролся на огонь собственного часового и теперь, по правилам игры, два человека считались убитыми.