— Если будешь ерепениться — получишь вдвое, — скучным голосом предупредил отец.
— Еще чего... — опять слабым голосом отозвался Журка.
Отец широко шагнул к нему, схватил, поднял, сжал под мышкой. Часто дыша, начал рвать на нем пуговицы школьной формы...
Тогда силы вернулись к Журке. Он рванулся. Он задергал руками и ногами. Закричал:
— Ты что! Не надо! Не смей!.. Ты с ума сошел! Не имеешь права!
Отец молчал. Он стискивал Журку, будто в капкане, а пальцы у него были быстрые и стальные.
— Я маме скажу! — кричал Журка. — Я... в детский дом уйду! Пусти! Я в окно!.. Не смей!..
На миг он увидел себя в зеркале — расхлюстанного, с широким черным ртом, бьющегося так, что ноги превратились в размазанную по воздуху полосу. Было уже все равно, и Журка заорал:
— Пусти! Гад! Пусти! Гад!
И кричал эти слова, пока в своей комнате не ткнулся лицом в жесткую обшивку тахты. Отец швырнул его, сжал в кулаке его тонкие запястья и этим же кулаком уперся ему в поясницу. Словно поставили на Журку заостренный снизу телеграфный столб.
Чтобы выбраться из-под этого столба, Журка задергал ногами и тут же ощутил невыносимо режущий удар. Он отчаянно вскрикнул. Зажмурился, ожидая следующего удара — и в тот же миг понял, что кричать нельзя. И новую боль встретил молча.
Он закусил губу так, что солоно стало во рту. Нельзя кричать. Нельзя, нельзя, нельзя! Конечно, отец сильнее: он может скрутить, скомкать Журку, может исхлестать. А пусть попробует выжать хоть слабенький стон! Ну?! Домашнее воспитание? Не можешь, зверюга!
Журка молчал, это была его последняя гордость. Багровые вспышки боли нахлестывали одна за другой, и он сам поражался, как может молча выносить эту боль. Но знал, что будет молчать, пока помнит себя. И когда стало совсем выше сил, подумал: «Хоть бы потерять сознание...»
В этот миг все кончилось. Отец ушел, грохнув дверью.
Журка лежал с минуту, изнемогая от боли, ожидая, когда она хоть немножко откатит, отпустит его. Потом вскочил...
В перекошенной, кое-как застегнутой на редкие пуговицы форме он подошел к двери и грянул по ней ногой — чтобы вырваться, крикнуть отцу, как он его ненавидит, расколотить ненавистное зеркало и разнести все вокруг!
Дверь была заперта. Журка плюнул на нее красной слюной и снова размахнулся ногой... И вдруг подумал: «К чему это?»
Ну, крикнет, ну, разобьет. А потом? Что делать, как жить? Вместе с отцом? Вдвоем?
Жить вместе после того, что было?
Журка неторопливо и плотно засунул в дверную скобу ножку стула. Пусть попробует войти, если вздумает! Потом он, морщась от боли, влез на подоконник и стал отдирать полосы лейкопластыря, которыми мама уже закупорила окно на зиму. Отодрал, бросил на пол и тут заметил в углу притихшего, видимо, перепуганного Федота.
— Котик ты мой, — сказал Журка. Сполз с подоконника и, беззвучно плача, наклонился над Федотом. Это было здесь единственное родное существо. И оставлять его Журка не имел права.
Он вытряхнул на пол из портфеля учебники, скрутил из полос лейкопластыря шпагат и привязал его к ручке портфеля — как ремень походной сумки. В эту «вьючную суму» он посадил Федота. Кот не сопротивлялся.
— Ты потерпи, миленький, — всхлипнув, сказал Журка и надел портфель через плечо. Потом отворил окно, достал из-за шкафа специальную длинную палку с крючком, подтянул ею с тополя веревку. Взял веревку в зубы и выбрался через подоконник на карниз.
Стояли серовато-синие сумерки. Моросило. Сырой воздух охватил Журку, и он сразу понял, как холодно будет без плотной осенней куртки и без шапки. Но наплевать!
Журка плотно взял веревку повыше узлов, а пояс надевать не стал. Лишняя возня — лишняя боль. Он примерился для прыжка. Прыгать с Федотом на боку будет труднее... Ладно, он все равно прыгнет! Не в этом дело...
А в чем? Почему он замер?
Потому что понял вдруг, как это дико. Он уходит из дома, из своего, родного. И не просто уходит, а как беглец. И не знает нисколечко, какая дальше у него будет жизнь. Еле стоит на такой высоте, в зябких сумерках, на узкой кирпичной кромке...
«Мир такой просторный для всех, — вспомнилось ему, — большой и зеленый, а нам некуда идти...»
«К Ромке!» — неслышно отдалась под ним пустота. Словно кто-то снизу шепотом подсказал эту рифму. Такую простую и ясную мысль...
«А что? — подумал Журка. — Головой вперед, и все».
Вот тогда забегает отец!.. Что он скажет людям, которые соберутся внизу? И что скажет маме?..
Да, но мама-то не виновата. И у нее уже никогда не будет никого другого вместо Журки. Он же не маленький, знает, что из-за этого она сейчас и в больнице... Да и Федота жалко — тоже грохнется. Хотя его можно оставить на подоконнике... Но... если по правде говорить, такие мысли не всерьез.
А если все-таки всерьез?
Страшно, что ли? Нет, после того, что было, не очень страшно. Но зачем? Если бы знать, что после нашей жизни есть еще другой мир и там ждут тебя те, кого ты любил... Но такого мира нет. И Ромки нет... Ромка есть здесь — в памяти у Журки. Пока Журка живой.
Значит, надо быть живым...
Журка толкнулся и перелетел в развилку тополя.
Спускаться по стволу было трудно. Мешала боль. Мешал портфель с Федотом и суконная одежда, срывались жесткие подошвы ботинок. Это не летом... В метре от земли ботинки сорвались так неожиданно, что Журка полетел на землю. Вернее, в слякоть.