Степан Тимофеич. Видать, что уж дело к концу! Задавили кого воеводы, кого и попы, а кого изменою взяли… И как же я их не узнал?! Минаич тогда говорил, и Алешка… его не любила… А я поддался. Еще и Минаича посрамил за нелюбье к уродам… Вот кабы быть колдуном да в сердцах у людей все видеть!.. А то срам: говорят, весь народ колдовством подымал, города колдовством покорял, бояр побивал, а брошку за пазухой угадать не сдюжил!.. Колду-ун!» — Степан с горечью усмехнулся.
«Вот ведь ждали и звали: скорей бы, мол, в наши-то земли пришли! „Когда же ты, батька, дойдешь до тульских земель?“ Приехал… Стречайте. Вот и тульские земли. А где же народ встает ратью?!» — сам над собой издевался Степан. Но все еще вера в себя не могла в нем угаснуть.
«А что ж, — возразил он себе. — Кабы кликнул я клич из Тулы, небось бы сошлось… Недели, глядишь, не прошло бы, к царю бы явился с народом!..»
«Знать, и вправду пришло повидаться с царем, да не так, как задумал!» — сказал он себе, теряя надежду на то, что снова будет свободен.
«А все же увижу — скажу ему все. Пусть спросит, зачем присягу нарушил, зачем города воевал и народ возметал, — уж я расскажу!»
И вместе с утратой веры в то, что найдутся еще атаманы, которые нападут по пути и отнимут его у врагов, Степаном овладело страстное желанье увидеть царя и сказать ему правду о русской земле и о народе.
Целыми днями теперь он был занят только беседой с царем. Он думал, что спросит царь и как он ему ответит Он находил такие слова, от жара которых, казалось ему, даже камень был должен облиться слезами и кровью, а царское сердце ведь все-таки — сердце, не камень…
Увлеченный своими мыслями, он не заметил пути. На стоянке вдруг стали снимать с него казацкое платье и натянули ему лохмотья.
«Чего-то они творят надо мною, собачьи дети? Должно, уж Москва на носу… Пошто же меня так приодели, как нищего к пасхе? Неужто мне не увидеть царя?! Не покажут! — вдруг понял он. — Устрашились, что я доведу государю про все их дела, что царь их самих велит на расправу народную выдать… Ах, черти!.. Небось ведь и с братом Иваном так было. Прощался он с нами, сказал: „Поймет русский царь казацкое русское сердце!“ На всю жизнь я упомнил его слова. А я-то царя попрекал: чего же, мол, царь не понял?! Ан вон они как творят: казацкое платье долой, на плечи лохмотья. Таким-то дуром повезут, что и царь не узнает, да и народу не знать. Разин ходит богато, как князь, говорят, а тут побродяга какой-то, страшило страшилом, хуже, чем пугало у попа в огороде!.. А мы-то с Серегой тогда говорили: к царю на Москву казакам непригоже пеше! Вот те черкасско седельце да алый кафтан!..»
Степана поставили на высокую телегу, на которой была устроена виселица. В разные стороны растянули цепями и приковали к ее столбам руки и ноги. Сзади него, за ошейник прикованный цепью к телеге, как пес, бежал теперь Фролка в таких же лохмотьях. Он задыхался, кашлял, молил потише гнать лошадь… Степан ничего не слыхал. Он узнавал Москву.
Вот тут он пил квас, когда по пути в Соловки дошел до Москвы, и торговка стоит у того же домишка, все с тем же квасом… Согнулась и нос крюком, а боярских хором на квасу не успела построить… Крестится старая, — может, жалеет его…
Разин вспомнил, как раньше шагал по Москве, вспомнил встречу с царем…
«А кабы сказал я тогда молодому царю про народную долю, что стал бы он делать?
А ну, как сам царь встал бы вместо меня на бояр да царской рукою по правде бы все устроил!..»
И Разин, вдруг позабыв о том, что его везут к пыткам и к казни, сам рассмеялся тому, что надумал…
«Уж царь бы устроил, — с насмешкою продолжал он. — Только колпак подставляй под царскую правду!.. Взять, хоть я бы родился царем — пил да ел бы да пташек травил кречетами. Откуда мне ведать, как люди живут?! Ну, скажем, приехал ко мне воевода. „Здоров, воевода, как жив?“ — „Слава богу, хлебов, государь, уродилось, дары вот привез с воеводства!“ — „Ну, как там народ?“ — „А что им творится! Живут. Государя да господа славят“. — „Ну, славят так славят! Едем с тобой поутру, воевода, на пташек!“ А то может статься и так: прискакал воевода: „Государь! У меня в воеводстве людишки воруют: боярскую землю пахать не хотят и дворян побивают!“ — „Чего же они?“ — спросит царь. „Да с жиру сбесились, таков уж народ воровской, государь; лебеды не хотят — подай хлеба на круглый год. Да эдак мы, государь, без индеек на праздники сядем! Недоимки всюду… Хоть сам волокись за сохой!“ — „А ты возьми, воевода, сот пять солдат, побейка-ка воров, а заводчиков вешай повыше!“ Вот тут и вся тебе царская правда, Степан Тимофеич!..»
Он вспомнил московского беглеца, который жил у него в станице после «медного» бунта.
«Ведь бил же с ним царь по рукам, а потом обманул! Вот еще тебе царская правда! Ее ли мы шли добиваться?!»
Степан не слыхал, как сняли его с телеги, не заметил, как ввели его на высокое крыльцо Земского приказа, как скинули с плеч лохмотья и вздели руки в ременные кольца.
Только тогда, когда стали поднимать его на дыбу и начали выворачиваться из плеч суставы, он оторвался от своих размышлений.
Он осмотрел застенок с пыточными орудиями, двух палачей, подьячего и плюгавого человечка в боярской шапке.
— Вот тут и живет, значит, царская правда! — сказал он вслух…
Птица холзан
Степан всего себя словно зажал в кулак.
«Стоять до последнего твердо и крепко. Осилить их. Не показать ни страха, ни муки, бровью не дрогнуть!» — сказал он себе и держался.
Тело уже измучено пытками. Боль везде. Ни кровинки, ни жилки уже не осталось не тронутой болью, и оттого боль стала уже безразличной. Вначале, когда удар кнута падал на спину, раздирая кожу, хотелось унять эту боль, но когда от ударов кнута и плетей, от ожогов, побоев, щипцов и крючьев боль охватила все существо, — она притупилась…
— Хотел ли стать выше бояр и самого государя? — спрашивал сам Одоевский, ведавший Земским приказом.
— Дурак! И сейчас я выше тебя, — спокойно сказал ему Разин и плюнул сверху в лицо боярина…
Как он взбесился!.. Сам бросился бить по ногам железным прутом.
— Не боярская справа палаческий хлеб отбивать. Подохнешь, косой. Глянь, слюни по бороде потекли, — сказал искалеченный Разин, не выдав муки…
Больше он ничего не запомнил от первой пытки. Очнулся, когда палач отливал его холодной водой, и тотчас, открыв глаза, спросил палача:
— Как боярин, не сдох?..
Теперь привели его ночью на расспрос во Фролову башню[53]. При красно-желтом коптящем свете свечей на кирпичных стенах колебались тени бояр, дворян и дьяков.
«Сошлись, сволочь, ночью клевать человечье мясо. Любо вам знать, что сам Стенька у вас в застенке. Не был бы Стенька в застенке, быть бы вам всем под Стенькой!» — подумал он, довольный, что думка эта вышла у него так складно.
Они нашли новую муку. Еще цела была голова. Угадали больное место! Волосы сбрили. Под бритвою проступила рана. Череп треснут, и в трещине «дышит» мозг, только кожа его покрывает. На бритое темя, почти что на голый мозг, стали капать по капле холодную воду… Так в первые дни после того, как очнулся, болела рана, а может быть, меньше. Тогда он от боли терял сознанье, теперь держался.
Спрашивали, писал ли письма бывшему патриарху Никону.
— Его спрошайте, чего вы пристали ко мне! — сказал Разин.
Спрашивали про тех, кто ему писал письма, откуда, о чем.
— Народ писал. Всем вы постылы, как чирьи. Молили башки вам посечь, а я обещал, да не сдюжил.
— Кто? Кто? Кто? — с каждой каплей, падавшей на мозг, допрашивал дьяк.
— Все равно не скажу, — заключил Степан и замолк. Замолк потому, что, если бы выдавил слово, оно превратилось бы в рев… Не выпустить звука, ни звука — вот все, о чем думал, чего хотел, теряя и слух и зрение.
— Кто? Кто?