усовершенствованием его процесса некогда была приостановлена из-за каких-то ошибочных представлений, а избавились от них только тогда, когда удалось покончить с некоторыми суевериями и надуманными предубеждениями, которыми человек прикрывал свое невежество. Так уж повелось — если люди не понимали сути какого-либо явления, они относили его к категории суеверий и не пытались объяснить с научной точки зрения. Род человеческий мог с легкостью пренебречь такой глупостью, как суеверие, но не мог, не чувствуя за собой вины, отмахнуться от очевидных фактов.
Из туннеля донеслось шарканье, и в пещеру вошли четыре гнома. Они несли грубо сделанные орудия для полевых работ, которые прислонили к стене, а сами выстроились в ряд и молча уставились на сидевшего на полу человека.
Старый гном произнес:
— Это еще один такой, как Клэй. Он будет жить с нами.
Все четверо подошли к Лэтропу и стали полукругом, обратив к нему лица. Один из них спросил стоявшего у плиты гнома:
— Он поживет с нами и… (умрет?)
— Этот, кажется, пока не… (умирает?),— возразил другой.
Похоже, они заранее предвкушали его смерть.
— Я не собираюсь здесь умирать,— поежившись, заявил Лэтроп.
— Мы бы тогда… вас,— произнес еще один из четверки, повторив то слово, которое обозначало, что они сделали с Клэем, когда тот скончался, причем таким заискивающим тоном, словно предлагал человеку взятку за то, чтобы он остался с ними и умер.
— Но, может, он не захочет,— предположил другой гном,— Клэй сам сказал, чтобы мы так сделали. А этот может не захотеть.
От слов, произнесенных гномами, от их выжидающих взглядов в пещере повеяло ужасом, и у Лэтропа побежали по спине мурашки.
Старый гном прошел в дальний угол пещеры и взял там какой-то мешок. Вернувшись, он поставил этот мешок перед Лэтропом и потянул за шнур, которым была затянута горловина. Остальные с благоговением наблюдали за его действиями. Было ясно, что для них это — событие огромной важности, и если б можно было вообразить почти невероятное — что эти приземистые неуклюжие существа способны торжественно приосаниться,— то сейчас они выглядели так, будто всецело прониклись величием происходящего на их глазах действа.
Старый гном наконец распутал шнурок, перевернул мешок и, схватив его за основание, вывалил содержимое на земляной пол. В образовавшейся куче Лэтроп разглядел кисти, множество пустых тюбиков от масляных красок (почти из всех краска была полностью выдавлена), потрепанный бумажник и еще какой-то предмет. Старый гном поднял его с пола и протянул землянину.
Лэтроп взял его в руку, внимательно осмотрел и вдруг понял, что они сделали с Клэем, понял, ни на миг не усомнившись в том, что за великие последние почести ему отдали гномы, когда он скончался.
В горле у Лэтропа что-то заклокотало — но не хохот над забавным открытием, ибо в этом не было ничего смешного. Он хохотал над превратным восприятием ценностей, над противоречием концепций, над головоломкой, которую преподнесли ему гномы, решив воздать Клэю именно такие последние почести. И еще над своим внезапным прозрением.
Сейчас он даже мог себе мысленно все представить: как они день за днем носили землю, чтобы насыпать холм, который он видел сегодня в поле за деревней; трудились в поте лица, зная, что их друг, неизвестно откуда прибывший к ним, вот-вот умрет; как они обошли всю планету в поисках дерева — ведь на ней в основном рос чахлый кустарник — и в конце концов нашли его и принесли сюда на своих согбенных спинах, ибо не ведали, что такое колесо; как они маялись, когда деревянными гвоздями соединяли куски дерева, старательно проколупав для этих гвоздей отверстия, поскольку не были знакомы с плотницким ремеслом.
И все это они делали из любви к Клэю, и весь их каторжный труд, все потраченное ими на это время ничего не значили по сравнению с красотой и величием того, что они совершили с такой любовью.
Он взглянул на распятие и, казалось, наконец понял, в чем заключалась странность личности Клэя и причина его бесконечных поисков, безумных лихорадочных метаний из одной солнечной системы в другую; отчасти это даже объясняло, откуда взялся его блестящий талант с такой ясностью выражать истину, едва проглядывавшую сквозь многие другие, о которых повествовала его кисть.
Ибо Клэй наверняка был одним из немногих, доживших до этого времени членов благородной древней секты землян; одним из тех представителей рода человеческого, ныне логически мыслящего и изучающего лишь доступные чувственному восприятию явления окружающего его мира, одним из тех, кто некогда был привержен мистицизму и вере. Впрочем, видно, Клэю одной веры было недостаточно, так же как духовные потребности его, Энсона Лэтропа, порой не удовлетворяла реальность предметного мира. И тем не менее ему и в голову не приходило, что порывы Клэя объяснить настолько просто, — ведь все защищают свою веру от издевательских ухмылок вселенской Логики.
А скорее всего, ни вера, ни реальность не могут существовать порознь; должно быть, они взаимосвязаны и воздействуют друг на друга.
Впрочем, сказал себе Лэтроп, мне лично вера не нужна. Работая, я долгие годы изучал факты и объяснял их суть, исходя из законов логики,— это все, что человеку нужно. Если у него возникает иная потребность, то ее стимулирует какой-то другой, пока еще не изученный фактор. У нас нет нужды возвращаться к вере.
Очистите объективную реальность от веры в Бога и поклонения идолам — и вы получите нечто полезное для жизни. Подобно тому как давным-давно Человек, очистив от насмешек такое явление, как полтергейст, открыл механизм и принцип полтирования и стал перемещаться из одной солнечной системы в другую с той же легкостью, как в древности, гуляя по улице, доходил до полюбившегося ему бара.
Однако Клэй, несомненно, относился к этому иначе: приемля лишь то, что реально существует, он не мог бы писать такие поразительные пейзажи, если б свет, который согревал его душу, не исходил от веры и он во имя веры всецело не посвятил себя творчеству,— вот почему его картины так зачаровывали.
И именно вера побудила его в поисках неведомо чего скитаться по всем планетам Галактики.
Лэтроп взглянул на картину и увидел, сколько в ней благородной простоты, нежности, счастья и как ощутимо прекрасен заливавший пейзаж свет.
Именно такой свет, думал Лэтроп, правда, выписанный не столь совершенно, я видел на иллюстрациях старинных книг, которые изучал, проходя на Земле курс сравнительного анализа древних религий. Он вспомнил преподавателя, посвятившего несколько учебных часов толкованию символики света.
Он выронил из руки распятие и поднял с пола три-четыре пустых тюбика из-под краски.
Клэй не завершил работу над этой картиной, сказал при встрече Лэтропу гном, потому что у него кончились краски. И верно, тюбики были плоскими и сплющенными до самых крышечек — можно было даже разглядеть отпечатки пальцев, которые выдавливали из них последние драгоценные капли.
Он метался по Галактике, подумал Лэтроп, но я его все-таки догнал.
Даже после того, как он умер, я нашел его, внюхиваясь, точно ищейка, в остывающий след, который он оставил меж звезд. И я шел по этому следу, ибо я любил его — не человека по имени Клэй (я ведь не знал — да и откуда мне было знать? — каким он был человеком),— я следовал за ним потому, что почувствовал в его произведениях то, на что не обратили внимания искусствоведы. То, что нашло отклик в моей душе. Быть может, во мне пробудилась та самая древняя, ныне утраченная вера. Простая, наивная вера, еще в незапамятные времена задушенная элементарной логикой.
Но теперь-то я понял Клэя, сказал себе Лэтроп. Понял с помощью миниатюрного распятия, символики его последнего произведения и грубой реальности холма, что высится на этой нищей планете в поле за деревней.
И он понял, почему Клэй выбрал такую нищую, убогую планету.
Потому что в этой нищете, как в самой вере, есть смирение, которым никогда не отличалась логика.
Лэтроп мог с закрытыми глазами все представить себе как наяву: и мрачные облака в пасмурном небе, и унылую пустошь, и торфянистую равнину без конца и без края, и белую фигуру на кресте, и толпу