Из сводного доклада Марченко — Чернорецкого (фрагмент)
…исследования средневекового европейского костюма [49, 156] позволяют сделать вывод о первоначальном функциональном назначении серебряного шитья, впоследствии превратившегося в чисто декоративный элемент. На представленных в упомянутых источниках рисунках ясно видно, что в более ранних вариантах дворянских костюмов серебряная вышивка предохраняет зоны человеческого тела, в первую очередь подвергающиеся атаке ликантропов, как-то: яремная вена и сонная артерия (вышивка воротника), кисти рук (вышитые обшлага). В наиболее богато расшитых костюмах серебром защищены от нападения спереди все внутренние органы грудной клетки и брюшной полости. Пик моды на серебряную вышивку и ее преобладание над золотой в Западной Европе относится к XIV–XV вв., т. е. ко времени наибольшего распространения публичных процессов и казней ликантропов (см. “Дело П. Штрауба” и др.). Не подлежит сомнению, что серебряные украшения (браслеты, цепи, колье, ожерелья и т. д.) выполняли аналогичные шитью функции.
14,11. Корреляция геологических карт с указанными районами наиболее плотных залеганий аргенитовых руд и результатов оценки по методике Фрезера — Чернорецкого достоверности…
— Достаточно, — сказал Генерал, внимательно следивший, как его глаза бегают по плотным строчкам. — Ты уловил мысль? Любил писать красиво и просто покойный Марченко, без научных заумностей — идея вполне понятная…
“Покойный Марченко, теперь вот покойный Доктор… — думал Капитан, глядя как листок превращается в ровненькую бумажную лапшу. — А что про меня скажут? Любил красиво убивать покойный?”
И этого не скажут…
Глава X
Они столкнулись в воздухе, на лету — центнер стремительно несущейся плоти, одинаково чуждой и человеку, и зверю, алчной к крови и трепещущему, умирающему на клыках мясу, — и тридцать граммов свинца, совсем не жаждущего кого-то убивать, просто пущенного в еще более стремительный полет людской волей.
Казалось, неразличимый глазу бросок массивной твари не может остановить ничто, и уж тем более какие-то комочки металла — но законы физики действуют на всех одинаково. И гласят, что энергия летящего тела, конечно, пропорциональна его массе, но скорости — пропорциональна в квадрате.
Свинец победил — убийственный прыжок подломился, тварь с клокочущим воем рухнула на землю почти под самым лабазом — разодранная, окровавленная, бьющаяся в конвульсиях.
Старик с искаженным лицом держался за грудь, словно именно в него попала картечь, — и только через несколько секунд медленно, осторожно, чтобы не сломать застрявшую в сердце хрупкую стеклянную иглу, переломил ружье и вставил новый патрон — давняя привычка: что бы ни произошло при охоте за крупным и опасным зверем, каким бы ни показался результат выстрела — оружие должно быть тут же перезаряжено.
Только потом он взглянул вниз, туда, где стихали звуки агонии, — старик так и не понял, что за хищника он убил.
Тварь не подергивалась в последних конвульсиях, как в том был уверен старик. Вой стих совершенно по обратной причине. Тварь стояла на четырех лапах — неловко, кособоко, заваливаясь на переднюю левую, но стояла. И, задрав голову, смотрела вверх.
Он не раздумывал ни мгновения о причинах странного факта: дрогнула на старости лет рука или дело в непонятной живучести зверя.
Он снова выстрелил — раз зверь не убит, надо добивать немедленно. Стрелять пришлось из неудобного положения, стоя на коленях у края помоста и вертикально вниз. Старик выстрелил — и в этот момент, словно сдетонировав от выстрела, игла в его сердце взорвалась, разлетелась на тысячу острейших стеклянных осколков — по всему телу, вспарывая болью нервные окончания.
Он промахнулся. Нет, рука не подвела — просто за короткий миг, что прошел между движением пальца и вылетом снопа картечи, зверя не оказалось там, куда ударила свинцовая струя. Старик захрипел — и от промаха, и от рвущей на части боли, — по-прежнему стоя на коленях, он пытался переломить ружье, и от усилия ему казалось, что он переламывает сам себя.
Зверь Прыгнул.
Совсем не так, как в первый раз — тяжело, неуклюже, не до конца оправившись от смертельной для кого угодно раны, — и сил ему хватило только на то, чтобы зацепиться за край лабаза…
Когда в настил намертво вкогтились две лапы — старик видел их в лунном свете ясно, мог различить чуть не каждую шерстинку, — он подумал отрешенно, без тоски и сожаления: конец. Старик умирал, а вид и способ смерти не имел особого значения.
Сил не было, пульсирующая холодная боль брала начало в груди и растекалась по рукам, особенно по левой — он просто не мог поднять рук. Не мог поднять до тех пор, пока над помостом не появилась уродливая башка, состоящая, казалось, из одной оскаленной пасти.
И тут старик ударил ее — мгновенно позабыв о боли, круша и разрывая все внутри себя, страшно ударил прикладом переломленного ружья, снова, снова, снова…
Смерти не было. Смерти не существовало в природе. Был лишь бой, последний бой, который кончается только победой. Он бил, не чувствуя уже ничего, — так охваченный пламенем танкист давит на гашетку пулемета, не замечая пузырящейся кожи и вспыхнувших волос; так пехотинец не чувствует свинца, разносящего его грудь в клочья на последнем полушаге до амбразуры; так камикадзе, уже убитый, отдает посмертный приказ своим цепенеющим рукам — и направляет изрешеченный самолет в самое сердце вражеского линкора…
На пятом ударе приклад рвануло из рук — он едва удержал, — но удержал, и тут же отпустило — тварь с воем покатилась вниз. Или страшные удары достигли цели, расколов казавшийся несокрушимым череп, или произошло что-то еще — позабыв про помост и старика, зверь катался по земле, не прекращая воя.
Дальше старик действовал как бездушный автомат, запрограммированный на несколько простейших операций — переламывал ружье, вставлял патроны, давил на спуск, снова переламывал, опять вставлял… Левый ствол иногда отвечал выстрелом, иногда сухим щелчком курка, впустую выбрасывая нестрелянные патроны, — он не обращал внимания… Старик расстрелял все содержимое патронташа, от жаканов до самой мелкой дроби, ни разу не промахнувшись.
И только когда рука впустую провела по порожним кожаным гнездам, он посмотрел вниз, на затихшую, измочаленную свинцом тушу и стал заваливаться на бок. Тварь издохла.
Он победил.
Камень в сотне метров от Александровской церкви был похож на могильный — мрачная темная глыба в кладбищенской оградке. Но отмечал он место явления иконы Казанской Богоматери в далеком 1826 году. Марья, церковная служка, рано утром подливала масло в лампадку у камня — и увидела старика.
Увидела и сначала приняла за пьяного. Потом, когда приблизился нетвердой походкой, разглядела ружье, на которое старик опирался как на палку. Охотничек. Характер у Марьи был тот еще, христианское смирение она толковала весьма своеобразно, никогда не упуская случая наставить заблудших на путь истинный.
— А еще старый человек! — завела она без долгих предисловий. — Шляешься ни свет ни заря, тварей Божьих убиваешь, креста на тебе нету…
— Не все твари — Божьи… — еле слышно прошептал старик онемевшими губами и пошатнулся. — Не все…
Губы были совершенно белыми, Марья впервые увидела такие на лице еще живого человека — и испугалась. Старик привалился к окружавшей камень оградке и сказал так же беззвучно:
— Я убил ее, а она ушла… Ожила и ушла… Не время умирать… не время… вернется…