турок ударил его по голове, какая-то ржавая дверца повернулась на шарнирах, и открылась темная часть его души. Потому что только самый испорченный и развратный человек станет соблазнять ребенка.
Он обещал себе, что не дотронется до Эсме, но когда проснулся, то прижимал к себе ее тоненькое тело, и напряженный орган говорил о желании. Даже когда он сидел и вроде бы нормально разговаривал, все было далеко от нормы. Он пытался найти себе оправдания: что по меркам своей страны она не ребенок; что она в таком возрасте, что может рожать детей, а значит, ее можно уложить в постель.
Он знал, что не должен желать ее, и никакие доводы рассудка не оправдают этого чувства. И все-таки ее низкий, нежный голос сводил его с ума, и бесспорным было то, о чем в его руках шептало ее тело. И вот он мысленно болтал всякую чепуху, придумывал новые аргументы и ненавидел себя за это.
Он чувствовал себя как школьник, ослепленный любовью к девочке, которая отпихнет его, как только заметит это. Так он и вел себя, пытаясь вызвать в ней участие или, черт побери, даже жалость.
И получил обратный результат. Надо же было из всех возможных вещей заговорить именно о ванне, чтобы разыгралось воображение: как гибкое, нетронутое тело поднимается из воды, идет в его протянутые руки, льнет к нему гладкой, мокрой кожей, подставляет невинные, спелые губки…
Он застонал и плюхнулся на колени на самом краю берега. Закрыв глаза, он сунул руки в воду и захлебнулся от шока, такая она была холодная. Он окунул в воду лицо. Но и этого оказалось недостаточно. Он жаждал такого наказания, о котором вспомнит, если снова не удержится от презренного вожделения.
Сжав зубы, Вариан начал раздеваться.
— По-моему, он сошел с ума, — печально сказал Петро, забирая у Эсме одеяла. Она отослала ворчащего драгомана за хозяином, и Петро подошел к ручью как раз тогда, когда его светлость выходил из ледяной воды, голый и дрожащий.
— Он жаловался на грязь и вшей, — сказала она, не выдавая своего беспокойства. — К тому же он англичанин, а у них странные привычки.
И только когда отряд двинулся в путь и Петро был на приличном расстоянии и не мог их услышать, она накинулась на него.
— Зачем делать такие глупости? — бранилась она. — Зря, что ли, я с вами нянчилась? Или вам мало трудностей? Хотите заболеть? Эти ручьи и летом холодные, а сейчас могут остановить кровь в жилах, и у вас отвалятся руки-ноги.
— Вообще-то опыт получился э-э… воодушевляющий, — ответил он. — В крови и сейчас покалывает.
— Вы сумасшедший. И предупреждаю: если опять заболеете, я не буду с вами возиться. Буду стоять у вашего смертного одра и смеяться.
— Не сердись, милая. Сегодня солнце снизошло до того, чтобы немного посветить, а ты отпугнешь его своей хмуростью.
Эсме повиновалась, но не потому, что боялась спугнуть солнце. Ее остановила небрежная ласка, сорвавшаяся с его языка. Когда он называл ее по имени, журчащий голос, казалось, окликал самую ее суть. На этот раз было хуже.
Милая. Слово вызывало в памяти прикосновение его рта, жар его тела, прижавшегося к спине. Эти воспоминания оживили чувственную дрожь, и Эсме стала печальной и рассеянной, как после горько- сладкого сна.
Эсме была не склонна к самообману. Она догадывалась, в чем причина, и не слишком удивлялась. Петро говорил, что его хозяин имеет пристрастие к женщинам. Более того, она сомневалась, что среди них найдется хоть одна, которая, проведя так много времени рядом с мужчиной божественной красоты, останется равнодушной к этому кумиру. К несчастью, его лицо и фигура ничего не говорили о его слабом характере, как и туманящий звук убедительного голоса. Эсме понимала, что когда кто-то восхищается прекрасным дворцом и желает в нем жить, он не думает о том, что по закоулкам чертогов бегают крысы.
Она не святая и, как всякая женщина, должна иметь женские чувства. Это она понимала. Но она не желала одобрять или поощрять свои слабости. Для таких глупостей в ее жизни нет места.
К тому же это унизительно. Как бы он посмеялся, если бы узнал, что испытывает эта уродливая, тощая дикарка. Вот если бы она была красивая, высокая и чувственная… но она не такая и никогда такой не будет. Ну и слава Богу. Раз она никогда не будет для него соблазнительной, то и никто не нарушит ее целомудрия. У нее и так достаточно причин для печали. Ей не нужен, помимо горя, еще и стыд.
Они больше часа ехали молча, несколько раз Эсме ощущала на себе его взгляд. Она не отводила глаз от извилистой дороги.
— Ты на меня сердишься? — спросил он наконец.
— Да, — ответила она. — Не следовало бы, потому что вы такой, какой есть. И все равно это раздражает. У вас дар создавать себе трудности.
— Ну надо же, ты все еще расстроена тем, что я поплавал в речке?
— Я не знаю, что с вами делать, — сказала она. — Вы как малое дитя, все время изобретаете способы, как себе навредить. А поскольку я не могу вас спеленать или держать на привязи, я уверена: что бы я ни делала, но к тому времени, как мы Доедем до Тепелены, вы умрете. И Али обвинит в этом меня. Если он будет в хорошем расположении духа, меня просто расстреляют из пушки, если в дурном — изжарят на вертеле или четвертуют. Что бы он ни выбрал, это будет унизительная казнь. В его руках никто не умирает, сохраняя достоинство.
— Понятно. Тебя заботит не моя жизнь, а твоя собственная.
— Разумеется, ваша жизнь меня заботит, — холодно возразила она. — Вы гость моей страны. Я отвечаю за вашу безопасность и комфорт.
— А помимо этого, не дашь за меня ни гроша.
— Какой смысл, если вы сами не цените свою жизнь? Я не преследую безнадежных целей.
Он резко вздохнул.
— Что ж, это горько слышать, — сказал он. — Правда редко бывает приятной. Не то чтобы я был лично знаком с правдой, но… К лешему! Эсме, ты меня совсем не знаешь!
Она почти пожалела его. Она и подумать не могла, что хоть что-то из того, что она скажет, может задеть за живое высокомерного Вариана.
— Да, я знаю только то, что вижу, — согласилась она. — Возможно, есть смягчающие обстоятельства.
Он задумался.
— Может, да. Может, нет. Как будто… а, не важно. Смягчающие обстоятельства, — несколько спокойнее продолжал он. — В английском языке у тебя богатый запас слов.
— Мой родной язык красивее, но иногда в вашем больше возможностей для выражения мысли.
— Не иногда, а всегда. Ты непременно найдешь слова, чтобы передать любые нюансы.
Она кивнула:
— Вы не знаете наш язык и поэтому не понимаете. В албанском нюансы можно показать интонацией. Он тоньше, в нем больше чувства.
— Может быть, и так. Но к сожалению, говорящих на нем я нахожу чрезвычайно бесчувственными.
Эсме ощутила укол совести. Она его проигнорировала. Совесть — дура, если отзывается на жалобы испорченного, самовлюбленного распутника.
— Ваше мнение безосновательно. В Рогожине мои соотечественники обращались с вами, как с принцем. Чего еще вам надо?
— Твои соотечественники были бесконечно добры и снисходительны. Наверное, мне следовало выразиться точнее. Я имел в виду тебя.
— Вы находите меня бесчувственной?
Он завозился в седле, и кобыла под ним сердито фыркнула.
— Я не совсем это хотел сказать. Ты ухаживала за мной с большой добротой, и я тебе очень признателен — ты спасла мне жизнь…
Эсме ждала, но его светлость не прояснил мысль до конца.
— Тогда я не понимаю, чем вы недовольны, — надменно сказала она. — Когда сами поймете, окажите