перестававшие отбиваться от соседей, как следует взялись за охрану своего места от новых посягательств.
Фейерверк, подготовленный Руджиери, должен был по замыслу автора соперничать, – а из-за недавней грозы это было несложно, – с версальским фейерверком, который устроил инженер Тор. Парижане знали, что в Версале щедрость короля, пожаловавшего на фейерверк пятьдесят тысяч ливров, ни к чему не привела: первые же ракеты были залиты дождем. Так как вечером 30 мая погода стояла прекрасная, жители Парижа заранее радовались своей победе над соседями – версальцами.
Кстати сказать, Париж больше доверял давно известному Руджиери, чем недавней популярности Тора.
Ну и, наконец, проект Руджиери был менее прихотливым по исполнению и не столь туманным по задумке, как план его собрата по роду занятий. Он отчетливо обнаруживал намерения пиротехника: аллегория – королева тех времен – сочеталась с изысканнейшей архитектоникой; сама конструкция символизировала древний храм Гименея, который для французов столь же дорог, как и храм Славы; его поддерживала гигантская колоннада, он был окружен парапетом, а на углах парапета дельфины с раскрытыми ртами ждали только сигнала, готовые в любой момент изрыгнуть огненные реки. Против каждого дельфина величаво поднималась декоративная ваза; каждая из четырех ваз символизировала Луару, Рону, Сену и Рейн – реку, которую французы упрямо считают своей вопреки всему свету, а если верить современным немецким песням, то вопреки даже самому Рейну, – все четыре реки были готовы излить вместо воды огонь – голубой, белый, зеленый и розовый – в тот самый миг, как вспыхнет колоннада.
Другие участки фейерверка должны были воспламениться одновременно со всем этим великолепием и изображать огромные цветочные горшки на террасе дворца Гименея.
А на крыше дворца возвышалась светящаяся пирамида, венчавшаяся глобусом; предполагалось, что, вспыхнув, глобус брызнет снопом разноцветных ракет.
Однако самой главной была заключительная часть фейерверка, ведь именно по ней парижане судят обо всем празднике; Руджиери решил произвести последний залп со стороны реки, из-за статуи; предполагалось, что взоры собравшихся будут привлечены благодаря тому, что залп будет произведен с высоты трех-четырех туаз.
Город был занят обсуждением всех этих подробностей. Вот уже две недели парижане с восхищением взирали на Руджиери и его подручных, сновавших среди скупо освещенных строительных лесов и останавливавшихся лишь затем, чтобы привязать фитиль или закрепить запал.
Когда на террасу всей этой пирамиды были вынесены фонари, что означало приближение той минуты, когда начнется фейерверк, в толпе произошло движение: стоявшие впереди отшатнулись, и людское море всколыхнулось, волны прокатились до самых окраин площади.
Экипажи все прибывали, загораживая собою въезд на площадь. Лошади упирались мордами в спины стоявших позади зрителей, а те начинали волноваться из-за опасного соседства. Вскоре за каретами собралась все увеличивавшаяся толпа зевак; если бы кареты захотели покинуть площадь, им это не удалось бы: они оказались со всех сторон окружены плотной и шумной толпой. Французские гвардейцы, мастеровые, лакеи облепили со всех сторон экипажи, словно скалы во время кораблекрушения.
Огни бульваров издалека бросали красноватый свет на головы тысяч собравшихся людей, среди которых то здесь, то там поблескивал штык городского лучника; впрочем, они были так же редки, как колоски на скошенном поле.
Вдоль только что выстроенных особняков – ныне Крийон и Гардмебль – кареты приглашенных стояли в три ряда, тесно прижатые друг к другу; с одной стороны тройная вереница карет протянулась от бульвара к Тюильри, с другой – к Елисейским Полям.
Вдоль карет блуждали, словно привидения по берегу Стикса, те из приглашенных, кому не удалось подъехать к площади; оглушенные, боясь ступить, в особенности разодетые в атлас женщины, на пыльную мостовую, гости натыкались на простолюдинов, смеявшихся над их изнеженностью, и пытались пробраться между колесами экипажей и лошадьми, продирались к назначенному месту подобно кораблям, стремящимся поскорее достичь гавани во время шторма.
Одна из карет прибыла к девяти часам, то есть всего за несколько минут до начала фейерверка, и попыталась пробиться поближе к двери градоначальника. Однако это уже было не только рискованно, но просто невозможно.
Экипажи начали образовывать четвертый ряд, измученные лошади вначале разгорячились, а потом и вовсе взбесились: при малейшем раздражении они били копытами то вправо, то влево, но крики пострадавших оставались пока не замеченными в гомоне толпы За рессоры этой кареты, прокладывавшей себе путь сквозь толпу, держался молодой человек, отгонявший на ходу всех, кто пытался ухватиться рядом с ним за пружину и воспользоваться образовавшимся за каретой проходом Едва карета остановилась, молодой человек отскочил, не выпуская, однако, спасительной рессоры, за которую он продолжал держаться одной рукой Через распахнутую дверцу он мог слышать оживленный разговор хозяев экипажа.
Из кареты высунулась одетая в белое женщина, ее голова была украшена живыми цветами. В ту же минуту раздался крик – Андре! Провинциалка вы этакая! Не высовывайтесь, черт побери! Не то вас приласкает первый попавшийся мужлан! Разве вы не видите, что наша карета застряла в толпе, словно посреди реки? Мы в воде, дорогая, и в грязной воде: будьте осторожны.
Девушка скрылась в карете.
– Но отсюда ничего не видно, – проговорила она, – если бы можно было развернуть лошадей, то мы бы увидели все через окно не хуже, чем из окна дома градоначальника.
– Поворачивай, кучер! – крикнул барон.
– Невозможно, господин барон, – отвечал кучер, – не то я раздавлю с десяток людей.
– Да черт с ними, дави!
– Что вы говорите! – воскликнула Андре.
– Отец!.. – попытался остановить барона Филипп.
– Что это там за барон, который собирается давить простых людей? – угрожающе прокричали сразу несколько голосов – Ну, я, дьявол вас разорви! – пробормотал Таверне, высунувшись из кареты и показав красную орденскую ленту на перевязи.
В те времена орденские ленты еще были в почете, возмущение постепенно стихло.
– Погодите, отец, я выйду и взгляну, нет ли возможности ехать дальше, – предложил Филипп.
– Будьте осторожны, брат: слышите, как ржут лошади?
– Можно даже сказать, что они ревут, – сказал барон. – Давайте выйдем; прикажите расступиться, Филипп, пусть нас пропустят вперед.
– Да вы не знаете теперешних парижан, отец, – возразил Филипп, – так командовать можно было раньше, а нынче ваши приказания скорее всего ни к чему не приведут. Не станете же вы унижать свое достоинство?
– Но когда эти олухи узнают, что я…
– Отец, – с улыбкой перебил его Филипп, – даже если бы вы были дофином, боюсь, что и в этом случае никто ради вас не пошевелился бы, особенно теперь: фейерверк вот-вот начнется.
– Мы так ничего и не увидим! – с раздражением заметила Андре.
– Это ваша вина, черт возьми! – проговорил барон. – Вы два часа одевались.
– Филипп! Нельзя ли мне опереться на вашу руку и встать в толпе? – спросила Андре.
– Да, да, мамзель! – разом прокричали в ответ несколько мужских голосов, так приглянулась этим людям Андре, – идите к нам, вы худенькая, мы подвинемся.
– Хотите пойти, Андре? – спросил Филипп.
– Очень хочу, – отвечала она, и легко спрыгнула на землю, не коснувшись подножки.
– Идите, – проговорил барон, – а мне наплевать на фейерверки, я останусь здесь.
– Хорошо, оставайтесь, – согласился Филипп, – мы будем неподалеку.
Когда толпу ничто не раздражает, она почтительно расступается перед царицей мира – красотой. Народ пропустил Андре и ее брата вперед, а горожанин, занимавший со своим семейством каменную скамью, заставил жену и дочь подвинуться и уступить место Андре.