были того же калибра и той же конфигурации, что и пули, извлеченные медэкспертом из головы и плеча Уитлока. Более того, величина отверстия от извлеченной пули совпадала с величиной отверстия, проделанного контрольным выстрелом из пистолета Каротерса.
Повесив трубку, Питер вошел в приемную.
– Кто приказал произвести контрольный выстрел? – спросил он Мелиссу. – Откуда такая прыть?
Она испуганно взглянула на него, и ему вдруг пришло в голову, что в вихре постоянно меняющихся сведений секретарша ориентируется лучше, чем кто-либо другой, зная, кто звонил и кто приходил и уходил.
– Думаю, вам лучше спросить об этом у мистера Хоскинса, – принялась обороняться она.
– Конечно, я могу узнать это у него, Мелисса, – отрезал Питер, – но так как вы здесь, я подумал…
– Это я приказал, – послышалось из-за его спины, и на плечо ему легла твердая рука Хоскинса, подтолкнувшая его в сторону кабинета.
– Какого черта вы ничего не сказали мне, Билл? Кажется, расследование это поручено мне, вами же поручено! Вывелели мне действовать самостоятельно, и вдруг подложить мне такую свинью – сделать что- то в обход, скрыв от меня часть информации!
– Питер, – голос Хоскинса звучал вкрадчиво, умиротворяюще, – нам это стало известно утром, когда тебя не было. Пушка подходила по калибру, и я велел проверить ее сразу же, не сходя с места. Все знают, насколько это важно, поэтому бумажными формальностями можно было и пренебречь. Я собирался все сообщить. Ты ведь был в чертовской запарке, а к тому же, честно говоря, я не ожидал, что результаты экспертизы поступят раньше завтрашнего дня. Разве можно винить нас за все это? – Хоскинс глядел на него взглядом не то холодноватым, не то просто рассудительным. – Ты обиделся?
– А вы как думаете? Конечно, обиделся.
– Мы в одной упряжке, Питер. Не забывай.
Он разрывался между желанием посоветовать Хоскинсу засунуть извинения в свою жирную задницу и желанием извиниться самому.
– Ладно, – спустил на тормозах Питер. Хоскинс улыбнулся и открыл дверь, приобняв Питера за плечи. Прикосновения его были приятны. Гораздо менее приятным было то, что он узнал уже около пяти, после того, как Хоскинс раньше времени ушел, а Питер осведомился у Мелиссы, не звонили ли днем от мэра.
– Звонил некто Джеральд Тернер, помощник мэра, – отвечала она, сшивая вместе бумаги. – Дважды звонил.
– И с кем он разговаривал? – спросил Питер. Она вскинула на него глаза – среди голубых теней и крашенных черной тушью ресниц притаился страх.
– С ним говорил мистер Хоскинс.
Ух, как же его все злило в этот день, когда его дважды предали! Он проработал целый день без обеденного перерыва, безотрывно, до одиннадцати вечера, роясь в бумагах, разбираясь в докладных следователей по другим делам, диктуя письма и памятные записки, названивая свидетелям с напоминанием прибыть в суд на следующей неделе, оставляя инструкции Мелиссе, с головой уйдя в толстенную книгу дел. Привычная работа хоть немного, но отвлекала. Когда он понял, что мысли его начали путаться, он встал, сгреб в охапку пальто и, спустившись на лифте вниз, вышел на улицу.
Можно было либо сесть на метро, либо пойти пешком. Он решил пойти пешком, что и сделал – пошел быстрым шагом человека, который, несмотря на хороших родителей, длительное дорогостоящее образование, несмотря на влияние, которое оказал на него брак с интеллигентной красивой женщиной, и на все прочие влияния и опыт цивилизации, отлично сознавал, что только физическая активность способна разрядить его гнев. Только так можно было дать приемлемый выход непреодолимому желанию возмездия, желанию сокрушить, убить, обуревавшему его в тот момент, желанию схватить этого Джона Эппла и втолковать ему, что никто, никто, кроме него самого, не имеет права прикасаться к Дженис, втолковать это ему, нанося удары, избить его до потери сознания, вытрясти из него душу, не обращая внимания на вопли о пощаде, бить, пока кровь у этого Эппла не хлынет из ушей, носа, рта, поломать ему ребра так, чтобы обломки проткнули насквозь все его внутренности, выдавить ему глаза большими пальцами, давить и давить быстро, часто, неумолимо, вырвать сердце у него из груди, сжать в ладонях этот теплый, кровоточащий и все еще трепещущий кусок мяса, поднять его над головой – лучше на глазах всей Филадельфии, может быть, даже на Стадионе ветеранов, – а потом, схватив это мерзкое вонючее сердце, запихать его в рот и сожрать.
Он шел пешком чуть ли не час, потом заглянул в бар, выпил, закусив хрустящим картофелем, почувствовал в душе какой-то просвет и даже немного посмеялся над собой. Насчет Дженис можно быть и порассудительнее. Каждого порой охватывает одиночество. Каким-то странным, трудноуловимым образом одиночество Дженис огорчало его, и ему вдруг показалось даже приятным, что теперь она не так одинока. Поступать, как она того желает, – разве это не ее право? Он ведь и сам не так давно искал утешения, разве не так? Он выпил еще и спросил официантку, как ее зовут. Она одарила его профессиональной улыбкой и вручила счет.
Он вернулся в Деланси, дом выглядел мирно и безмятежно. В прихожей он переступил через гору скопившейся почты, не обратив на нее внимания. Все это чушь – счета или какие-нибудь неприятные известия. Он щелкнул выключателями в холле и на лестнице, но лампочки давно уже перегорели, запасных у него не было, а покупками он давно уже не занимался и все продолжал бессмысленно щелкать выключателями на стенах, по привычке ожидая света. Он прикрутил отопление и лег в постель. На тумбочке возле нее лежало нераспечатанное письмо Бобби. Он вскрыл конверт.
Дорогой Питер,
мне очень жаль, что к Рождеству мы не выбрались на Восток. Я был занят тектоническим исследованием для «Американского геологического обозрения». Его надо сдать в марте, и в январе мне пришлось работать, как бешеному.
Так или иначе, два дня назад я позвонил маме, и она сказала, что не общалась с тобой уже больше месяца. Она сказала, что боится звонить тебе, потому что в последний раз ты разговаривал с ней очень сердито. По-моему, все это ее крайне огорчает, и написать тебе я решил главным образом по этой причине.