тетушке, увлекаемая вперед собственною своею тяжестью.
- Тетушка! мне душно, мне жарко! - восклицала я почти со слезами, - нельзя ли снять хоть кацавейку?
- Смотри, не простудись, Генечка! не срази ты меня…
- Да этак я хуже простужусь, - замечала я чисто инстинктивно.
- Не снять ли уж и вправду кацавейку, Федосья, ежели очень тепло?
- Как прикажете; оно тепло-то, тепло… ветерочек есть маленький.
- Вон, видишь ли, Генечка, ветрено, говорят.
- Да какое ветрено, тетенька! посмотрите, деревья не качаются…
- Ну уж сними с нее кацавейку. На вот, надень мой платок, он претеплый.
И тетушка сняла с себя платок и, к великому моему удовольствию, заменила им кацавейку.
Мы вышли. Федосья Петровна проводила нас и обещала прислать нам сказать, когда будет время воротиться домой. Глубоко и ярко сияло над нами голубое весеннее небо и, казалось, вызывало магнетическою силою из земли разнообразные растения, разбивало почки на деревьях и всему давало жизнь и блеск. Нас обдавало тем теплым, проницающим воздухом весны, который заставляет сердце биться сильнее обыкновенного и располагает душу к мечте и вере в счастье. Мы добежали до конца сада и остановились в нескольких шагах от калитки, выходящей в поле, вскрикнув от неожиданности: у калитки стоял учитель.
- Ах, Павел Иваныч, как вы нас испугали! - сказала Лиза.
- Извините, - сказал он, - я никак не хотел испугать вас. Здравствуйте, Евгения Александровна! - обратился он ко мне свободно и весело, будто старый знакомый.
Я отвечала ему тем же. Я живо помню этот первый разговор мой с ним.
Мы походили с ним на старых друзей, давно не видавшихся и спешивших в короткое свидание передать друг другу свои впечатления.
Во время самого жаркого разговора Лиза сказала как-то отрывисто:
- Пора и домой, нас зовут.
И в самом деле, визгливый голос Дуняши раздавался по саду. Мы простились с учителем и бросились к ней бегом навстречу.
Придя домой, я вспомнила, что Лиза ни разу не вмешалась в разговоры наши и что ей было скучно, потому что подобные разговоры были не в ее вкусе.
- Что это ты не говорила с нами? - спросила я ее.
- А что мне говорить? Я не умею говорить по-твоему, да и терпеть не могу говорить с ним…
- Отчего же, мой друг? - спросила я с изумлением, - он, кажется, умный человек.
- Он мне противен; иезуит, должен быть.
- Почему ты так думаешь?
- Да уж так, сердце мое чувствует, недаром я так не люблю его; вот вспомни меня.
Лиза имела на меня большое влияние, и потому слова ее огорчили меня и родили какое-то чувство сомнения насчет учителя. Я считала себя, не знаю почему, будто виноватою перед Лизой и старалась всячески заставить забыть ее, что я так исключительно занималась в саду учителем.
Дни становились все теплее. Мы наконец уже получили свободу гулять, сколько душе угодно; тетушка давала нам эту свободу в уважение краткости северного лета. Уже длинные косы мои свободно бились по моим плечам; я не любила носить их обвитыми вокруг головы, как всегда делала Лиза, за что тетушка звала меня Авессаломом.
Свидания наши с Павлом Иванычем повторялись довольно часто; но, Бог весть, отчего мне неловко было говорить с ним при Лизе. Он, видимо, искал нас встретить и показывал в отношении ко мне тонкую внимательность в обращении. Сердце мое билось каждый раз, когда приветливые звуки его голоса касались моего слуха. Мне становилось так хорошо, так отрадно после разговора с ним, как будто тяжесть спадала с моей души. Летом Лиза не была так безотлучна со мною, как зимой; она часто отправлялась с матерью за грибами; это было для нее слишком большое удовольствие, и она бы не пожертвовала им для моего общества. Учитель почти всегда оставался дома, и я уверена была, что после обеда найду его у решетки сада.
Да, я забыла сказать еще что-нибудь о его наружности: помню, что это был белокурый, с тонкими, приятными чертами лица молодой человек среднего роста, с такими мягкими, шелковистыми на взгляд волосами, что невольно хотелось погладить их. Голубые глаза его смотрели на меня внимательно и грустно. Теперь только припоминаю я, что одет он был, увы! в очень старый сюртук.
Однажды, после обеда, мы разговаривали с ним через забор; крик гусей заставил нас оглянуться, птичница прогоняла мимо нас свое стадо.
- Здравствуйте, матушка Евгения Александровна! - сказала она.
Мне вдруг стало неловко и совестно. 'Что подумает она, видя, как я одна разговариваю с учителем? Что если это подаст повод к сплетням? если узнает тетушка?..' Но я старалась отогнать эту мысль, и нам снова стало хорошо и весело.
Не забуду я этого дня! мне кажется, и теперь вижу я это синее небо; жаркий воздух румянит мне лицо; рой насекомых жужжит на разные тоны; солнце сушит скошенное сено, и ветерок едва колышет листья берез; вдали за садом сверкает извилистая река; я вижу ее сквозь забор, так же как таинственную синеву дали, как колышущиеся нивы, пестреющие васильками, и дикую ленту дороги, по которой подымается облако пыли и скрипит несмазанная телега. И стоим мы несколько времени под гнетом непостижимого обаяния, и на меня близко, сквозь тын, смотрят два блистающих глаза и слышится дыхание человека, первого любящего меня человека, того, чей голос впервые пробудил в юном сердце моем новые, сладостные ощущения. И голова моя не кружилась, и мне не было страшно - нет, я полною грудью дышала этим очаровательным воздухом, недрогнувшими устами пила первую струю счастья; мне казалось, что жизнь давала мне должное, и я, не краснея, принимала дар ее.
- О чем вы думаете? - спросила я его.
- Я думаю о том, что люблю много, преданно и безгранично, - отвечал он.
- Кого же это вы любите? - спросила я так тихо, что голос мой слился с шепотом листьев… - Хотите меня сделать своей поверенной?
Я уже начинала хитрить.
- Вас, - отвечал он так же тихо, - ведь вы должны же знать это. Вас люблю я, как никого не буду любить… Мне кажется, мне чувствуется, что и вы любите меня.
Странно! Как ни была я приготовлена к подобному ответу, но он меня до того поразил, что первым делом моим было скрыть пылавшее лицо мое за веткой березы, потом бежать, бежать без оглядки домой… И, может быть, в первый раз пробежала я без внимания мимо роскошных групп пионов, пунцовых и розовых, мимо душистых нарцизов и роз; в первый раз я пришла в комнату, не сорвав ни одного цветка. Тетушка еще спала. Я остановилась перед зеркалом в гостиной и с каким-то странным любопытством вперила в него взор. Я любила! эта мысль горела в уме моем ярким заревом… Я любима! и я смотрела на себя и, казалось, видела себя в первый раз… Да, ему нравятся и эти длинные светлые косы, которые мне так хотелось переменить на черные, и эти глаза… да глаза-то у меня недурны, мне и Лиза говорила… Она говорила: 'Как бы тебе к этой белой коже да черные волосы и черные брови, ты бы просто была красавица…'.
И тут узнала я, что не нужно быть красавицей, чтоб быть счастливой…
- Здравствуй! что это ты любуешься на себя? - сказала тихо вошедшая Лиза.
Мне стало стыдно. Я скрыла, как могла, свое волнение и начала расспрашивать Лизу, много ли она набрала грибов. А между тем совесть моя вопияла против того, что я имела тайну от подруги, так много любимой мною. Но как сказать? как признаться? Я знала ее строгость, знала ее ненависть к Павлу Ивановичу. Я страдала потому еще, что сердце мое жаждало откровенности.
Птичница, однако, не прошла мимо нас даром; она сказала таинственно горничной о том, что, дескать, барышня все разговаривает с учителем; от горничной этот донос непо-средственно перешел к Федосье Петровне; но Федосья Петровна была хитра и осторожна; она не решилась сказать об этом тетушке вдруг, а стала присматривать за нами.