С тех пор и начала Матрена не жить, а горе горькое мыкать. Через пять лет родился Павлушка. Матрена надеялась, что Кирила образумится наконец, станет путем хозяйство вести – на некоторое время на него находили такие порывы. Даже лошаденку приобрели, и хоть худо, но жили своим домом. Но дернула же нелегкая ехать сюда! Продали избушку, посадили ребят на телегу и поехали. Деньги за избушку разошлись мигом, и куда – Бог весть.
По приезде в Прядеину Кирила продал лошаденку и вырученные деньги пропил. Куда деваться – пошли в работники, хорошо хоть, что к этому времени ребята уж большенькими стали.
Да хозяин попался не только сам по себе скряга-скрягой, но при случае не прочь был прихватить чужое. Был у него сын Федька, отпетый наглец и охальник. Что отец, что сын – одна порода-то – одинаково стремились разбогатеть, да чтоб поскорее. Двадцатилетний Федька с бычьей настойчивостью стал привязываться к новой работнице, даже замуж Катьку взять сулился.
Ей пошел восемнадцатый год; раньше она не была красавицей, но к невестиной поре выправилась и расцвела. Матренина дочь до смерти боялась и терпеть не могла этого верзилу с его руками-граблями и наглыми зелеными глазами. От Федьки нигде не было спасу – ни на покосе, ни на игнатовом подворье.
Когда уже невмоготу стало, она пожаловалась матери. Та поохала, повздыхала, намекнула было хозяину, но толку не вышло… Как-то, уж весной, дочь с плачем призналась матери, что беременна. Кирила, по обыкновению, напился. Учинил разгром в избе, отдубасил Матрену, выгнал из дому ни в чем не повинного Павлушку и исхлестал вожжами дочь. Жили они в малухе у Игната Кузнецова. Пьяный родитель пошел к хозяину. Тот с помощью сына вышвырнул его из избы, как худого котенка.
Назавтра Кирила пошел к хозяину уже трезвым, но дальше порога его не пустили. Хуже того, Игнат выгнал работников из своей малухи: 'Идите, куда хотите, вместе со своей девкой-потаскухой!'.
Кирила пригрозил пожаловаться старосте и потребовал платы за работу, пусть не за полный год. Игнат вынес полпуда муки, бросил ему под ноги, с тем и выгнал за ворота.
Пришлось мыкаться на квартире. Когда афанасьева семья стала жить в доме, Афанасий пустил в землянку Кирилу с Матреной, которую теперь иначе как Кирилиха и называть перестали.
'На чужой роток не накинешь платок' – в народе не зря так говорят. Конечно, молва о катькином позоре черной змеей поползла по деревне. Катька сначала хотела утопиться, но, видно, много было в ней здоровой жизненной силы…
Отец пропивал последние гроши; или буянил, или, до хруста сжав кулаки, плакал пьяными слезами. Теперь он стал работать поденно да и то от случая к случаю. А 'беспутную' Катьку никто на работу не нанимал, и она помогала матери прясть или ткать. Матрена выбивалась из сил, чтобы хоть как-то накормить семью.
Кумушки-сплетницы при встрече с ней и ахали-охали, и с виду вроде сочувствовали. Но в спину Матрене язвили:
– Яблоко от яблони далеко не падает – какова мать, такова и дочь!
– И не говори, кума! Ежели сама Матрена добра была бы, так с чего так Кирила-то ее что ни день лупцевал?
– Катька ихняя, говорят, хотела Федьке в жены навязаться, да Игнаха Кузнецов вовремя заметил да и вытурил их из малухи-то!
Но были и такие, которые Матренину дочку не осуждали, а наоборот – осуждали Кузнецовых.
– Игнат и сам-то хорош гусь! В богатые метит, мол, честь – она по богатству воздается… Опять же сынок у него – первый прощелыга!
Некоторые пробовали по-доброму советовать Кузнецову-старшему:
– Ты бы, Игнат Петрович, женил сына на Катьке-то! Ведь куда ей теперь деваться? Отец неродной да пьяница еще… А ей ведь – ни дому, ни лому! Того и гляди, до греха дойдет, руки на себя наложит Катька-то – вон как убивается, сердешная!
Кузнецов, брызгая слюной, шипел:
– Тоже мне, советчик выискался! Небось, и без сопливых склизко… Мне лучше знать, на ком сына женить!
И вскоре действительно женил по своему усмотрению: невесту Федьке сосватали из зажиточной семьи. И приданое было хорошим. Но не из своей деревни, а из Кирги, там и обвенчались, дома устроили пышную свадьбу. Любил Игнат Кузнецов похвастаться да пыль в глаза пустить – дескать, вот мы какие!
Матрена за этот год состарилась, наверно, на целых десять лет. Когда-то густые, красивые волосы поредели, голова вся покрылась сединой. И раньше-то всегда смиреная и покорная, теперь Матрена и вовсе не поднимала головы, повязанной темным платком. Иногда она сквозь слезы корила дочь: 'Че нам теперь делать с тобой, Катерина, опозорила ты нас, не соблюла себя'. Катька молчала, потупившись: что она могла сказать в оправдание девичьего греха? Разве что – головой в омут. Но дни шли, а в омут она не падала. Она будто погрузилась в какое-то забытье, как бы перестала понимать окружающее. Когда ее бил пьяный отец, она вроде и боли-то не чувствовала… Только молча смотрела на истязателя, словно лошадь, которую со злобой хлещет кнутом пьяный возчик.
Когда Матрена давала ей кусок хлеба, она съедала, а не давала – жила и так. Сейчас ее не смогли бы узнать и бывшие подружки. Когда-то свежее, румяное лицо пошло коричневыми пятнами, глаза ввалились, и из них глядели испуг и пустота.
Прядеинские мальчишки с улицы, прыгая на одной ноге, дразнили ее, высунув языки: ' Гляди, робя – соломенна вдова идет! Арбуз проглотила, ха-ха-ха!'. Катька вроде бы и не слышала их улюлюканья, и сорванцы мало-помалу отставали.
…Подошел сенокос, стали наниматься поденно косить сено и пропалывать хлеба. Тут Кирила-косой вдруг надумал строить избушку. Дочь он не щадил нисколько, заставляя ее делать самую тяжелую работу. И беременная Катька надорвалась и слегла.
Время от времени она теряла сознание, и в полубреду все просила пить. Матрена побежала к повитухе. Местная повитуха, толстая и рыхлая Прасковья Шихова сослалась на какую-то неотложную работу и идти к больной отказалась. Когда заплаканная Матрена, не чуя ног, плелась домой, она вдруг вспомнила старуху Евдониху, и ноги сами принесли ее к малухе, где жил дед Евдоким со своей бабкой Феофаньей. Матрена прямо с порога, едва успев поздороваться, с плачем попросила:
– Выручай, баушка. Последняя надежда на тебя!
– Вижу уж, с чем пришла-то… Катьке твоей, поди, худо… Чего ж ты, дурная, раньше-то не приходила? Погоди-ко, я сейчас…
Сухонькая и шустрая, как мышь, Феофанья сбегала в амбар, набрала там пучок каких-то трав и мигом завязала их в узелок. Когда они пришли, Катьке совсем было плохо.
– Вон до чего довели девку… Не знаю, сумею ли теперь помочь-то… Есть у тебя хоть отварна-то вода?
Роды были очень тяжелые. Часа через два Феофанья подала вовсю ревущей Матрене красный безжизненный комочек…
– Такой парнишка был хороший… да замучился, сердешный – недоношенный ведь… Ладно хоть мать-то отстояли!
Феофанья протянула Матрене пучок травы, что принесла с собой.
– На-ко вот травку, запарь ее, остуди да напои дочку-то, а потом укрой ее потеплее!
Уже взявшись за дверную скобу, повитуха напоследок подбодрила:
– Не горюй, Матрена! Молодая еще дочка, здоровая, так что все переборет и, Бог даст, поправится скоро. Да еще не одного родит!
– Уж и не знаю, баушка, как тебя благодарить-то? Ведь платить у меня нечем…
– Еще чего выдумала, какая уж плата? Мне Бог заплатит…
Как былинка поднимается после бури, так поднялась на ноги Катерина, стала помаленьку ходить, потом работать принялась. А главное – жить снова захотелось. 'Не беда, что подружки меня забыли, – думала она, – даже Анка Спицына вроде сторониться стала. Ну, да Бог им судья!'.
Теперь, наученная горьким опытом, когда к ней кто лез да лапы распускать пробовал, она хватала что ни попадя – вилы, лопату или просто полено, и назойливые приставания прекратились. Она замкнулась в себе и теперь редко с кем разговаривала, даже с матерью, а тем более с отцом. Постепенно о ее позоре