холодные, будто вернулся январский мороз-трескун. Елене осталось ходить до родов считанные недели. Как-то утром она попросила мужа:
– Отвез бы ты меня, Петя, рожать в Ирбитскую слободу. Там у меня знакомая акушерка есть… Боюсь я дома-то: ведь мне уже тридцать скоро, а я в первый раз рожать буду.
– Ну и выдумала, – удивленно вскинул брови мужю. – Наши-то бабы в поле рожают, и хоть бы хны! Ты эти дурьи замашки породы своей брось, мы люди простые! В слободу тебя везти, да потом оттуда – два дня потеряешь! А тебе ведомо, сколько сейчас на заимке работы?!
– На заимке тятенька тебя заменит…
– Тятенька! Много ли надежи на вас с тятенькой: знай, везде сам поспевай, а то все не так будет сделано!
Елена заплакала… Петр примирительно потрепал жену по плечу:
– Ну, будет реветь-то, нешто я тебя обидел? Ну, таков вот я есть – чего уж теперь? Привыкать надо…
А Елена уж простила, и обиды на Петра у нее все прошли.
– Боюсь я, все сны нехорошие вижу…
– Да успокойся ты, Еля, все будет хорошо, вот увидишь! Ну пусти же, ехать мне пора!
И Петр пошел запрягать Буяна. Пока ехал до заимки, передумал многое: 'Да, сто раз правы были старики, когда не советовали мне жениться по расчету. Дурак был, не послушал, а теперь – близко локоть, да не укусишь! Верно про кольцо обручальное говорят: не много попето, да навек надето. Век и жить придется!'.
Петр через минуту думал уже по-другому: 'Ну и пусть Елена сидит себе дома да куделю прядет, а я как был в разъездах, так в них и останусь!'.
Где-то в тайниках души Елпанов хранил облик красавицы Соломии с Куликовских хуторов. После того, как его в Устиновом логу чуть не порешили грабители, Петр видел ее только раз. Соломия не выказала никакого смущения, встретила, как всегда, приветливо и, стрельнув своими бесовскими глазами, зазывно усмехнулась:
– Что-то вы, Петр Васильевич, долго у нас не бывали, а еще полушалок купить сулили!
А сама разряженная, как купчиха, и вроде еще краше стала… Есть же на белом свете такие бабы: близко не подходи – обожжешься! Была бы она незамужняя…
Петр тряхнул головой и усмехнулся про себя: 'Видно, не только в природе затмения-то случаются…'.
Он еще раз тряхнул головой так, что на ней еле удержалась круглая татарская шапочка, и шлепнул вожжами Буяна по крупу.
'Елена! Знаю ведь, что любит меня, знаю, что она добрая, работящая, славная, а поди ж ты – не могу к ней привыкнуть!'.
За этими размышлениями Петр не сразу и заметил, что сквозь осинник темнеют избы елпановской заимки. И сразу мысли его потекли по иному руслу: 'Заимку бросать нельзя. Конечно, меж деревней и заимкой пополам не разорвешься… И так уж давно ни воскресений, ни праздников нет, а работы все прибывает. Скоро до того дойдет, что на Покров и в церковь к обедне некогда съездить станет. На отца особо надеяться нельзя – шибко он сдал за последние годы… Да и то сказать, поробил уж он на своем веку, пора бы и на покой.
Ну, ничего, торговля у меня вроде ходко идет. Еще бы несколько годов урожайных, и, Бог даст, поеду в Тобольск, в губернию. Подам прошение, чтобы в купечество меня произвели'.
ЗАИМКА НА ОСИНОВКЕ
Петр Елпанов смолоду полюбил бывать на заимке. Они с отцом уж много лет назад заложили эту заимку на безымянной речке, которую они же и назвали Осиновкой.
Теперь на месте одного домика вырос целый хутор. Пятистенный дом, в котором жил давний работник Елпановых Черказьянов с семьей, и большая изба, где поместились другие работники, стояли на самом берегу речки. На другом берегу – лиственный лес вперемешку с разлапистыми соснами и елями, а через полверсты от него уже начинался дремучий бор из старых сосен в три обхвата. В самые жаркие летние дни эти великаны давали тень и прохладу, а дурманящий смолистый аромат кружил голову. В бору было великое множество грибов-масленников, а на вырубках, солнечных полянках и на опушке, бывало, бабы и девки, чуть ли не сходя с места целыми ведрами брали землянику или бруснику. Прямо от елпановской заимки можно было попасть и в густой ельник, где под осень словно насыпано было рыжиков и всякого груздяного добра.
Елпановы каждый год ездили на заимку всей семьей за ягодами или груздями. Вода в речке Осиновке была до того прозрачной и чистой, что было видно каждую галечку на дне. Осиновка никогда не застывала зимой, в любое время года можно было услышать ее журчанье. В летние жаркие дни можно было часами любоваться, глядеть и слушать, сидя на крутом бережке, мелодичный перезвон ее воды, прорывающейся через небольшую запруду для летнего водопоя скота.
Вода в Осиновке была чистая, прозрачная и до того приятная на вкус, что Петр никогда не мог напиться ею досыта. Только весной на короткий срок Осиновка мутнела: талые воды бурным потоком шли из лесов, обрушивались в речку, и она свирепела, бурлила, ревела, но заимку достать не могла ни в какое половодье: берег был высок. Спасаясь от вешних вод, на этот берег бежало разное зверье – зайцы, лисицы, волки, а то и сам хозяин тайги Михайло Потапыч. Все Елпановы любили ездить на заимку, а Петр часто говаривал:
– Кабы не торговля, так уехали бы сюда жить насовсем – уж больно место пригожее! Но без торговли никак нельзя…
А торговля у Петра Елпанова шла своим успешным чередом.
ПЕРВЕНЕЦ
Великим постом Елена где-то простудилась и слегла. Сначала ей ни днем, ни ночью не давал покоя надрывный кашель. Дальше – больше: начала болеть голова, Елену стало лихорадить, появился жар.
Пелагея Захаровна переполошилась: ведь снохе через неделю-две предстояло рожать! Свекровь не отходила от постели Елены. Когда та, мучимая тошнотой, отказывалась от еды, Пелагея Захаровна предлагала поесть то одно блюдо, то другое, наскоро принималась готовить что-нибудь третье или бежала по соседям, выпрашивая то, чего не было дома, но что могла попросить сноха. Так она хлопотала над Еленой целую неделю с утра до вечера, а по ночам, когда уже все спали, горячо молилась перед образами, чтоб рабе Божьей Елене было ниспослано исцеление…
Благодаря ее стараниям, лекарствам и наговорам бабки Евдонихи через неделю Елена, хотя и худая, бледная, как смерть, все же смогла сидеть на кровати, закутанная в теплую пушистую верховую шаль. Пелагея Захаровна, понимая, что Елене, может быть, не меньше, чем травы и припарки, нужны ободряющие слова, рассказывала снохе, вспоминая, как сама она рожала своих детей. Свекровь Палаши была к ней строгой; семья большая, сидеть да нежиться не приходилось.
– Я Петра твоего как родила? Кое-как успели приехать домой с покосу, как я легла и родила, легко и быстро, ровно блин испекла… И нисколько потом не лежала, а через день поехала опять на покос.
Пелагея Захаровна не помнила, чтобы в их роду хоть одна тридцатилетняя женщина рожала в первый раз. Последнее время ей становилось тревожно оставаться наедине с Еленой, в голову лезли ужасные мысли, надвигалось, точно грозовая туча, беспокойство за сноху.
В глубине души она была сердита на сына: не будь он таким жадным к наживе, женился бы вовремя, на молодой девушке, по любви. Теперь уж дети выросли бы большие, да и они с Василием Ивановичем были бы помоложе и могли помочь.