Прошло каких-то два часа, пока я бегал купаться, а ее не стало. Я обшарил весь сеновал, перерыл в углу остатки прелого сена. Крольчихи не было. «Труска! Труска! Труска!» — звал я, но никто ни одним шорохом не откликнулся на мой зов. Может, она сорвалась и разбилась? Я обошел вокруг стайки, заглянул во все закоулки двора, исходил огород. Всюду было пусто.
Весь вечер я не находил себе места. Поделился горем с ребятами. Но они ничем не могли помочь. Лишь на другой день кто-то сказал, что видел возле нашего дома Ваську Сажина: он стоял на дороге и заглядывал к нам во двор.
Потом пронесся слух: Васька где-то купил еще одного кролика.
Васька Сажин был отчаянным парнем-забиякой и любителем чужих кладовок. Его уж и колотили, и к матери ходили — ничего не помогало. Нас задирать он, правда, побаивался, знал: дружнее ребят с приречной улицы в старом поселке нет.
Обострять отношения с Васькой — дело сложное, опасное: вдруг он тут ни при чем — но другого выхода не было. Я уговорил отца сходить к Сажиным.
— Только этого мне и не хватало, — проворчал отец, но все-таки пошел.
Васьки дома не было. Его мать, встретив нас, запричитала:
— Самого ждите, с ним и разбирайтесь… Навязался на мою голову, стрясенные шары. Без того жисть не в жисть, да еще с ним, варнаком, горе мыкаю…
Но отец настоял на своем, и она пустила нас в крольчатник.
Среди десятка кроликов я сразу узнал свою Труску. Светло-серая, с голубым отливом шерсть, рыжеватые подпалины на брюхе. Она тут же откликнулась на мой голос и тяжело запрыгала к порожку.
Всю дорогу я гладил ее, нежно трепал за уши. «Труска ты моя, Труска…» И она припала ко мне, сидела спокойно, пушистая, теплая. Я чувствовал, как под моей ладошкой гулко бьется ее маленькое кроличье сердце…
Настала поздняя осень сорок пятого. Мы готовились уезжать. И тут отец завел разговор о жарком из крольчатины. Я ударился в слезы. Я кричал: «Не дам… Они мои… Я их сам выкормил!»
Отец растерялся, мать поддержала меня.
И вот в последний раз мы пошли с ней на здешний рынок. В больших плетеных корзинах мы принесли четырех моих кроликов.
Тут же, на рынке, мать добавила немного своих денег и купила мне пальто. Из диагонали защитного цвета, как солдатский бушлат.
Это было мое первое в жизни пальто.
ОСЕННИЕ ГРОЗДЬЯ
Бродишь по лесу, опаленному осенью. Гремишь опавшей листвой, высматриваешь поздние грибы. Взгляды все время вниз, под ноги. И вдруг, вроде светлее стало, ярче засверкал палый лист, словно тончайшие обрезки меди, латуни и бронзы. Поднимешь голову — перед тобой, вся в тяжелых гроздьях, холодным костром полыхает рябина.
Не удержался я как-то, наломал охапку и принес домой. Поначалу не знал, что делать с гроздьями. А бросить жалко. Взял и развесил на бечевке над окном снаружи.
Сережка привязался ко мне: зачем да зачем это? Я ничего не ответил ему. Я еще сам не знал…
Всю зиму висела рябина. Листья свернулись, стали ржавыми, ягоды пожухли и потемнели. Ветер раскачивал гроздья. Они терлись о стекло. По вечерам в тишине казалось: кто-то царапает в окно, попискивает жалобно.
— Убрал бы ты их, — сказала мне жена. — Жутко в темноте…
Я и тут не нашелся, что ей ответить, промолчал.
А потом как-то попал на выставку детского творчества. Она гудела, бурлила и плескалась, как разбуженный солнцем апрельский поток. Маленькие художники и зрители стайками бродили по залам, толпились возле рисунков и гомонили, гомонили…
А двое долго ходили вдоль стен, обегали глазенками лист за листом. Погрустнели и пошли к выходу. Тот, что искал свои рисунки и все повторял: «Здесь нет. А может, там, дальше?» — теперь плелся сзади, опустив голову. Печально повисла в его руке шапка, и волочились тесемки по полу…
Когда я уходил с выставки, мне тоже было немножко грустно. Как будто и я не нашел чего-то своего. Весь день не покидало меня это чувство.
Ночью была полная луна. На белой стене плясали, раскачивались тени листьев. За окном шуршали, поскрипывали по стеклу сухие ветви.
Надоедает мне долгая жизнь в городе. Не люблю современные типовые дома из серого кирпича. Иногда так не хочется заходить во двор, в окружение этих одноликих, понурых домов…
А тут я почувствовал себя не в каменной коробке, а в деревне, в отцовской избе. И чудилось мне, что в стекло стучится продрогшая черемуха, скрипит у ворот на ветру ветхий шест со скворешней- дуплянкой.
Казалось, подними я голову — и увижу над окном наклеенный на картон пожелтевший рисунок. Он, наверное, и вправду еще висит там, в деревне. Хотя краски на нем потускнели и весь он покоробился, он и теперь очень дорог мне.
Зимой сорок седьмого, пожалуй самого скудного из послевоенных годов, мне подарили акварельные краски. У меня в руках оказался целый набор волшебных тюбиков. Таинственной музыкой звучали для меня надписи на них: ультрамарин, кадмий, умбра, кармин…
Видно, длинными вечерами очень сильной была тоска по летнему теплу и шуму леса… Мне подвернулась репродукция картины, где белоствольные березы купались в полуденном свете и над лесной полянкой дрожало тончайшее марево. И я скопировал ее акварелью.
Я не стал художником. Поэтому, может, и взгрустнул после выставки. Но та далекая встреча с красками научила меня видеть, как ближе к вечеру голубеют тени на снегу, как в маслянистой воде пруда, отливающей вороненой сталью, вздрагивают отблески огней, как по весне окутываются голубовато-зеленой дымкой приречные ивняки. Она помогла мне ярче увидеть природу, полюбить деревню, родные края…
Утром я подумал, что теперь смог бы объяснить и жене, и сынишке, почему я звонким сентябрьским днем принес домой гроздья рябины.
ДЕТСТВО
Я рано ушел из отцовского дома, четырнадцатилетним.
Большая часть моего детства прошла на лесном кордоне, потом в рудничном городке, но ближе всего мне деревенская изба, где я жил последних три школьных года. И теперь, когда я вспоминаю свою родину, я вижу ее очень зримо и всегда одинаково… Мокрое от росы крыльцо. Небо в спелых звездах. Стелется туман. И где-то в заречных лугах брякает надтреснутое ботало: копи в ночном.
Впервые я представил родину такой, когда бродил с партией изыскателей в верховьях угрюмой северной реки.
По утрам стояли густые, промозглые туманы. Над водой, словно разыскивая кого-то, летал вслепую металлический звук: видно, сторож в деревне бил в рельс. Он и будил меня каждый раз. Накинув бушлат, я выходил на палубу. Облокотившись на деревянные поручни, вглядывался в смутные очертания прибрежных кустов и слушал недолгий колокол — звук, тревожащий и манящий… Мне казалось, будто я снова на волглом по-ночному крыльце деревенского дома…
Днем солнце торопилось прогреть оттаявшую землю. И, теплая, разомлевшая, она исходила пахучим паром. Из лесу плыли запахи талого снега и стоялого болота, березового сока и гниющей коры. Мутное, разгульное половодье несло мимо брандвахты вывороченные деревья, бревна, обломки досок.
Все нехитрое хозяйство мы приготовили к работе, пока нас буксировали с низовьев. И теперь, уже