Грохотал поезд.
Уже далеко осталась захолустная станция, А нелепый мужичонка все стоял перед моими глазами, снова напоминая, казалось давно забытых, «бабаев».
…Тогда всем нам жилось и голодно, и холодно. Но им, приехавшим на Урал из жарких краев, еще труднее. Даже в морозы они так и ходили в просторных стеганых халатах и легкой обувке.
У нас, пацанов, не было к ним никакой неприязни. Но, знать, за жалкий вид, повторяя чужие слова, мы называли их всех одинаково — «доходяги», для краткости — «ходи». Кто они были, из какого конца Средней Азии, мы не знали. Не задумываясь, называли «ходями» — и все тут. И еще мы любили дразнить их. Нет, не со зла, а чисто из ребяческого озорства.
Мы подходили к ним на безопасное расстояние, и кто-нибудь деловито начинал:
— Бабай! Урюк бар?
— Ёк, ёк, — печально отвечал один из них.
Какой там урюк. Это в первые дни, когда они только-только приехали, у них еще водились сушеные фрукты.
Тогда приветливо задавался второй вопрос:
— Бабай! Малай бар?
Двое или трое бросали работу. Они что-то лопотали, коверкая русские слова, показывали рукой число детей и возраст их: рисовали в воздухе ладошкой всем понятную «лесенку». Они улыбались, цокали языками и трясли хилыми бороденками. Они звали нас ближе, чтобы, наверное, рассказать о южном небе, о розовом цветении абрикосовых деревьев, о своих «малаях». Проходила минута-другая, и беседа захватывала всех.
И вот тогда свершалось то грязное, от чего теперь, взрослому, хочется трясти головой, забыть, уничтожить саму память об этом… Тогда-то самый отчаянный из нас разом прерывал эту святую мужскую воркотню о доме, о семье, о детях. Сжав рукой угол полы своего пальтишка и высоко подняв его, он орал:
— Ходя! Свиное ухо бар?
И дикий гогот, и свист, и улюлюканье…
Я теперь знаю, почему так свирепели они, хотя не все из них были истыми мусульманами.
…Над нашим северным городком кружилась вьюжная зима. Я был один дома, когда вошел он. Маленькая, не по голове шапка, мочалистая борода, косополый халат — все было в густом дымящемся куржаке. Остекленевшими глазами он обвел избу, как слепой, сделал несмелый шажок к печи и остановился.
Тут я узнал его. Неделю назад почти в пустой столовке я получал по детским карточкам обед на дом. Какой-то парень протяжно швыркал за столом баланду, а он молча стоял перед ним. Стоял неподвижно, молчал и лишь косил влажным глазом на две вплотную сдвинутые тарелки с мутной жижей на донышке. Когда парень ушел, он слил все в одну тарелку и сел на табурет. Остатки этого уже остывшего варева он пил через край, запрокинув голову, медленно, с расстановкой. Его острый кадык колотился судорожно и сильно. Казалось, вот-вот кожа не выдержит и порвется. Потом он поднялся и так же молча замер перед другим столом…
Его приход в наш дом испугал меня, и я сидел не шевелясь. А он, видимо отогревшись чуточку, осмелел, подошел вплотную к печке и выбросил на ее горячий бок две сухие темные ладони с хрящеватыми пальцами. Затем отвернулся в угол, распустил на халате веревочный пояс, расстегнул обветшалые брюки. Сунул за опушку уже согревшуюся руку и стал разминать озябшее тело. Потом он долго что-то развязывал и протянул к печке матерчатый продолговатый мешочек с пришитой к нему узенькой скрученной тряпицей, похожий на наперсток, который сшила однажды мне мать, когда я поранил палец и часто терял повязку. Погрев этот наперсток, он снова надел его, обернул тесемки вокруг и завязал их бантиком, как на пальце.
Он не просил у меня милостыни. Еще раз погладив ладонями белую печь, он повернул к двери. Я выскочил из-за стола. Я схватил из чугунка две последние картошки и сунул в его холодные руки…
Через несколько дней мы шли из школы и увидели «бабаев» у костра на стройке. Ребята оживились: эх, подползем да как начнем пушить комьями!
— Не надо, ребята, — начал я несмело. — Они устали, замерзли.
— А ты кого защищаешь? — насел на меня наш верховод. — Гляньте, ходин заступник!
— Ходин заступник! — обрадованно подхватил кто-то из ребят.
— Хо-дин, зас-туп-ник, — словно на вкус, тихо попробовал другой.
Я знал, что прозвище может пристать ко мне надолго. Я уже был ученый…
И я пошел с ребятами.
Когда у костра закричали, мы кинулись врассыпную. Быстрее всех бежал я: от костра, от ребят, от себя…
И до самого дома казалось, что «бабай» смотрит и смотрит мне вслед.
ЛЕПЕШКИ ИЗ ЖМЫХА
Подошло время уезжать. Мы торопливо чехлили связки удочек, укладывали рюкзаки, бросали в опадающий костер объедки, комья газет и с досадой поглядывали на близкий поворот, из-за которого вот- вот вывернется катер, последний по расписанию.
Мы только что плотно поели, прибрали подчистую весь свой припас.
Весь, кроме хлеба.
Так уже заведено, что берешь хлеба в лес с запасом: мало ли что случится. А он нередко оказывается лишним. Вот и сейчас каждый из нас оставляет на вытоптанной траве чуть ли не половину буханки. Хлеб почти свежий, вчера днем купленный, ноздреватый, с поджаристой корочкой.
Но нам нисколечко не жаль его. Мы швыряем куски по сторонам небрежно, как бумагу в костер. Бросаем бездумно, совсем забыв, что это хлеб.
Что поделаешь? Куда его!..
А когда-то нам не хватало хлеба. Как его не хватало!..
Я возвращаюсь из школы в свой старый поселок с церковью на обрывистом берегу. Путь был неблизкий: сквозь строй рубленных из бруса двухэтажных домов, выросших уже в войну; мимо закопченного гаража и железнодорожных тупиков; через неоглядное, насквозь продуваемое снежное поле. Раньше здесь был пустырь, но два года назад его разделили, разрезали на куски, за несколько дней вскопали и засадили картошкой.
Проходя через тупики, я увидел возле дощатого склада несколько вагонов. Около крутились пацаны. Я несмело подошел поближе. Ребята были незнакомые, но не старше меня, даже помельче, и я осмелел. Да и как было не осмелеть: пацаны грызли, с причмокиванием сосали что-то, карманы их ватников и пальтишек топорщились.
Из вагонов выгружали жмых. Большие плиты жмыха, похожие на коротко напиленные доски. Их и носили как доски, складывая стопкой. Плиты громко хлопали друг о дружку, и снег вокруг лежал желто- серый от мелких крошек и пыли. Запах был такой густой, сытный, что у меня свело скулы.
Грузчики незлобиво покрикивали на нас, но к вагону и близко не допускали. Время от времени они бросали нам пригоршни мелких кусочков, и тогда начиналась свалка. Мы сшибались, отталкивали друг друга, сбивали с ног, ползали на коленях, чтобы схватить хоть один кусочек облепленного снегом жмыха.
Набив карманы, ребята разошлись. И мне уже кое-что перепало, но я не уходил. Не мог я уйти от этих темно-желтых, пахнущих маслом досок. Мне бы хоть один такой обрезок, всего один…
Дверь вагона узкая, высоко, да и по мосткам все время ходят мужики. Тут уж ничего не отломится — разве что увесистый подзатыльник. А может, со стороны склада?.. Я обошел сарай и осторожно выглянул из-за угла. Вход был почти рядом, но и в него не проскочишь: только один мужик выйдет — заходит другой…