бросит.
— Разве он плохой? — спросила Валя.
— Он очень хороший, — сказала мама. — Но с ним целая трагедия. Мне неловко выдавать его тайну…
— Я знаю, — сказала Валя. — Это все уже в прошлом.
— Он сам вам так сказал?
— Нет, он не говорил, но я чувствую…
— …А где твоя мама? — спросила меня Валя на ростовском бульваре.
— Умерла.
В Ленинграде я поселился в Саперном переулке, в квартире отставного журналиста из санкт- петербургских «Биржевых ведомостей».
Сдавая мне темную комнату прислуги рядом с кухней, он прежде всего пригласил меня в уборную и показал, как надо спускать воду в унитаз.
— Прошу вас повторить при мне, — сказал хозяин. Его усатая жена предупредила меня, что я не должен пользоваться парадным ходом и ванной.
— Это не значит, — сказала она, — что вам не следует ходить в баню.
В квартире было тихо, как в погребе. Из хозяйских комнат не доносилось ни звука. Обутые в войлоаные туфли, супруги бесшумно бродили по квартире, неотвратимо появляясь за моей спиной.
Я зажигал свет в кухне — они его гасили.
Я открывал кран над раковиной — они его прикрывали.
Я разжигал примус — они его укрощали.
Перед сном до меня доносился скрежет запоров, звяканье цепей и разноголосое щелканье замков. На ночь хозяева закрывались внутри квартиры и от меня. Мне казалось, им не скучно жить в этом лютом одиночестве: подозрительность и недоверие к людям отнимают у человека много времени и сил. Конвоируемый этими чувствами, он занят круглые сутки. Доверчивому человеку хуже: одиночество непереносимо для него.
В первые три месяца я не видел Ленинграда.
Разложив в пустых папиросных коробках деньги, привезенные из дома, я судорожно готовился к экзаменам в институт. Всю свою жалкую наличность я разменял в магазинах на девяносто равных порций — по рублю в день. Аккуратно сложенные, эти рубли соблазняли меня донельзя. И чтобы выстоять, я ограничил свои прогулки тоскливыми маршрутами: скучная, как труба, Бассейная улица, обрубки переулков рядом с моим Саперным, безликая Знаменская — вот и все, что я себе позволял.
Документы были поданы во 2-й медицинский.
На этот раз я срезался на первом же экзамене по литературе. «Железный поток» Серафимовича — тема сочинения, доставшаяся мне по билету, сгубила меня. Я написал, что это скучный роман, в котором нет ни одного запоминающегося героя. Расчесанный собственным свободомыслием, я наивно трепал своими молочными зубами произведение, считавшееся классическим. Тройка, поставленная за это сочинение, не позволила мне набрать проходной балл.
Легкомыслие юности благословенно — оно порождает бесстрашные поступки, о которых потом принято говорить, что они закономерны. И в них действительно есть святая закономерность легкомыслия.
Мои деньги были на излете. В последней папиросной коробке лежали восемь рублевых бумажек — восемь дней жизни. Разменяв их в ларьках на мелочь и уложив ее столбиками по пятьдесят копеек, я удвоил свой капитал.
Мысль о возвращении домой, в Харьков, даже не приходила мне в голову. Я был в том состоянии непоколебимого физиологического безрассудства, которое повергает в ярость пожилых людей.
— На что вы рассчитываете? — спрашивает старик у юноши.
Юноша не может ответить, ибо он ни на что не рассчитывает и одновременно рассчитывает на все. На то, что он найдет на улице бумажник. На то, что внезапно распахнется дверь его комнаты, войдет запыхавшийся человек и скажет: у нас есть для вас прекрасная работа, убедительная просьба не отказываться. В расчеты юноши входят утреннее солнце, полдень, вечер, ночь. И личное бессмертие.
Забрав документы из института, я почувствовал облегчение. Четыре года подряд я делал все, что мог. С меня хватит, сказал я себе. Живут же люди и без высшего образования!
Теперь у меня оказалась пропасть свободного времени. Можно было наконец осмотреть Ленинград. Осмотр надо начинать с вышки Исаакиевского собора — это мне было известно.
Взобравшись на вышку, я не мнил, как Растиньяк над Парижем, что подо мной лежит город, который я должен покорить. Найдется же, думал я, в этой равнодушной панораме крохотное местечко и для меня.
Не может не найтись!
Я жил уже всухомятку, доедая посылку, присланную родителями. Мои жалкие объявления давно висели на специальных досках, в окружении таких же голодных репетиторских воплей.
Последние три рубля я просадил во Владимирском клубе — в игорном доме растратчиков и нэпманов. Это произошло с такой волшебной быстротой, что я даже не успел ощутить горечь проигрыша.
Крупье прохрипел: «Можно ставить, есть прием» — я воровато, из-за чужих тел, просунул три рублевые бумажки на край стола, услышал в полной тишине, пропитанной духами, потом и тревогой, какое-то жужжание — и все было кончено.
Мне не удалось даже увидеть лиц игроков: густой частокол их спин и затылков заслонял от меня стол, и по этому частоколу через равные промежутки времени пробегала судорога волнения.
Поднявшись на цыпочки, я рассмотрел на прощанье плавающий в папиросном дыму эмалированный пробор крупье. Он сидел на возвышении; в большой комнате было полутемно, и только голову этого афериста окружал электрический нимб святого.
Зал рулетки помещался в конце клуба. Идя к выходу, я прошел сквозь несколько комнат, таких же душных и затемненных. Освещены были лишь длинные столы, покрытые зеленым сукном. Здесь играли в коммерческие игры — в баккара и шмендефер. Незнакомые друг другу люди — мужчины и женщины — сидели в креслах вокруг стола. Играли они молча, как призраки. Ощущение нереальности того, что здесь происходило, сохранилось у меня до сих пор. Я и сам себе казался недостоверным в тот вечер.
Денег на трамвай у меня не осталось. Я шел по Невскому, с угла Владимирского к Московскому вокзалу. Оттого что я вышел из игорного дома, Невский предстал передо мной в ином свете — в мареве страстей и порока.
У дверей ресторанов дежурили на облучках лихачи-извозчики. Их жеребцы, покрытые голубыми сетками, сучили нервными ногами.
Проститутки, которых я раньше не слишком замечал, заговаривали со мной, словно полагая, что игроку они могут понадобиться. Они прохаживались на углах и у освещенных витрин магазинов, одетые в свой боевой наряд и раскрашенные, как индейцы. Чем ближе я подходил к Московскому вокзалу, тем сиротливее и наглее они выглядели. У Пушкинской, неподалеку от бань, это были уже немолодые потаскухи, с красными мордами, от них за версту воняло водкой, табаком и банными вениками.
Весь Невский, казалось мне в тот вечер, проигрывал, продавался и покупал.
Утром я пошел на Биржу труда.
Я бывал уже здесь не раз, но всегда уходил в тоске: толпа разливалась у входа. Зал Биржи был перегорожен клетушками, там сидели служащие. Безработные гудели в очередях. Хвосты этих очередей, утолщаясь, вплетались в беспорядочное месиво на Кронверкском.
В то утро я был полон решимости. Сперва надо было встать на учет у окошка. Именно это мне никак не удавалось сделать. Я не знал, кто же я такой. Каждое окошко ведало определенной профессией. Я считал себя работником умственного труда, но на руках у меня была всего одна бумажка, удостоверяющая, что я действительно когда-то родился и продолжаю существовать.
Тут же в зале мне пришлось внутренне переквалифицироваться. На мое счастье, в этот день пришло требование с Никольского рынка: аптекарский склад, расположенный на рынке, запрашивал чернорабочих.