Но он не стал нас слушать.
Так и получили мы нагорную пустошь. Посеешь на этой раскаленной сковороде! Хотел бы я посмотреть, как оно зазеленеет да расцветет. Зазеленеет тут, черта с два! Тут даже стервятнику поживиться нечем. Покажется один где-нибудь в небе, да и то высоко-высоко, мелькнет и пропал, спешит подальше от гиблого места. На что ему эта окаменелая, добела выжженная, мертвая пустыня. Ведь здесь, хоть все глаза прогляди, не увидишь ни пробежавшей твари, ни ветки, клонящейся под ветром. Идешь, идешь по дороге, а кажется — не ушел вперед ни на шаг.
— Эта земля теперь наша, — объявляет вдруг Мелитон.
— Что, что? — переспрашивает Фаустино.
Я помалкиваю. «С чего это вдруг Мелитон понес околесицу? — удивляюсь я. — Видать, не в себе парень: от жары в голове путаться стало. Шляпа от солнца перегрелась, вот и напекло темя. Чушь такую пороть! Наша земля! Да какая же это земля, Мелитон? Тут не то что земли — пыли и той нету! Ветру вон на дороге поиграть нечем».
А Мелитон знай себе рассуждает:
— На что-нибудь и такая земля сгодится. Сгодится. Тут лошадям приволье.
— Каким же это лошадям? — недоумевает Эстебан.
До этой минуты я на Эстебана не смотрел. А вот заговорил он, я и разглядел его как следует. Одет он в куртку, а из-за борта куртки высовывается птичья голова, похоже — курицы.
Так и есть. Под курткой у Эстебана сидит рыжая курица. Глаза у нее сонно закрыты, клюв разинут, будто она зевает.
— Послушай, Тебан, — говорю я, — где это ты курочку спроворил?
— Нигде, — отвечает он. — Моя собственная.
— Что-то я раньше ее у тебя не видел. Купил ее, что ли? А?
— Зачем — купил? Она у меня из дому.
— Значит, вроде харча живого с собой взял?
— Какой еще харч! Взял потому, что одну-то ее дома не оставишь. Я бобылем живу. Ушел — дом на замок. Кто же ей пить-есть даст? Вот и таскаю с собой. Я всякий раз, как далеко из дому ухожу, с собой ее беру.
— Ей у тебя под курткой жарко, смотри, как бы не задохлась. Вынь ее, пусть подышит.
Эстебан берет курицу под мышку и горячим воздухом изо рта дует ей в клюв. Потом вдруг сообщает:
— К обрыву подходим.
Он говорит еще что-то, но я уже не слышу: мы друг за другом начинаем спуск с крутизны, и я оказываюсь позади Эстебана. Теперь он несет курицу за лапки, то и дело взмахивая рукой, чтобы ненароком не стукнуть птицу головой о камень.
Чем ниже мы спускаемся, тем мягче становится земля. Наши ноги взбивают тучу пыли, со стороны посмотреть, скажешь: спускается стадо мулов. Но нам по душе эта пыль. По душе! Мы целых одиннадцать часов шагали по закаменелой дороге Нагорья, и теперь нам попросту нравится, когда из под ног взлетает и прядает нам в лицо вот это теплое, пушистое, пахнущее землей.
Над рекой, над зелеными казуаринами взлетают стаи таких же зеленых чачалак. И это тоже нравится нам.
Собачий лай раздается где-то совсем рядом, несется со всех сторон. Это ветер из селения пролетает между крутых берегов реки, наполняя тесную долину отзвуками деревенских шумов.
Показались первые дома. Эстебан снова берет курицу под мышку. Лапки он ей развязал, они у нее, наверно, совсем затекли. А еще через минуту он скрывается вместе с ней за живой изгородью из мескита.
— Я сюда, — объявляет он нам.
Мы шагаем дальше, в глубь селения.
Земля, которую нам дали, осталась наверху, у нас за спиной.
На кумушкином взгорье
С братьями Торрико, покойниками, мы всю жизнь прожили в дружбе. В Сапотлане их, может, и недолюбливали, но я с ними всегда дружил, до самой их смерти. Ну, а что недолюбливали их в Сапотлане — так что на это смотреть! Меня тоже там не очень-то жаловали. Я даже больше скажу, вряд ли нашелся бы у нас, на Кумушкином взгорье, человек, что был бы им, тамошним, по душе, — волками на нас глядели. Так уж исстари повелось.
Опять же и на Кумушкином взгорье братья Торрико не со всеми ладили. Не с тем схлестнутся, так с этим — вечно с кем-нибудь воевали. Они тут, можно сказать, были хозяева: вся земля — их. И дома, что на этой земле стояли, — тоже их, ну и все прочее. Жило нас на Кумушкином взгорье шестьдесят душ, и когда стали народу давать землю, участки все нарезали поровну, а братьям Торрико достался надел на горе. Земля там худая, одни мескалевые агавы растут, зато все дома наши и постройки как раз на ихнем участке оказались. И по-прежнему все Кумушкино взгорье осталось в руках у братьев Торрико. И тот клочок земли, с которого я кормился, тоже принадлежал им: Одилону и Ремихио Торрико. И те вон зеленые увалы — их там, вниз по ложбине, десятка два наберется — опять же принадлежали им, братьям Торрико. И все про это знали. Не понадобилось бы и следствия наряжать.
Только начало наше Кумушкино взгорье с той поры — с раздела — приходить в запустение. Сегодня, глядишь, этот ушел, завтра — тот. Перемахнул через поскотину у призового столба, скрылся в дубраве, только его и видели. Разбегались кто куда — вот и весь сказ.
Да и я сам был бы не прочь податься в чужие края, поглядеть, какие там такие чудеса за горами, что уйдет человек и больше не возвращается. Но очень уж по сердцу мне была землица наша здешняя, а кроме того — дорожил дружбой с братьями Торрико.
Участок мой лежал в верхнем конце ложбины — у нас ее тут «Бычьей головой» называют, — у самого, как бы сказать, начала, где косогор в дно переходит. Невелик был участок, только и хватало фасоли посадить да маиса — не на зерно, а чтобы свежих початков поесть, вареных.
Место было неплохое, красивое. Одна беда: землю от дождей развозило сильно; бывало, ног не утянешь. И еще камни. Рассыпаны по всему участку, и ничем ты их не возьмешь — твердые, остроребрые, громадные, лежат, будто обрубленные стволы на лесосеке, и, ей-богу, кажется, что ни год, то выше становятся — растут! Но ничего, маис хорошо родился, початки — слаще сахара. Братья Торрико, что бы ни ели, употребляли соль текеските.[2] А мои початки никогда не солили. И не только что не солили, даже не поминали про соль, что, мол, не худо бы на початок этот текеските посыпать. Да, хороший родился у меня маис.
Так-то оно так, и что увалы на том краю ложбины зеленые — тоже верно. Но только народ на это не глядел — разбегался. Уходили не в Сапотлан — в другую сторону, к горам, откуда ветер приносит шум леса и запах дубовой листвы. Молчком уходили, без лишних разговоров, без ссор; хотя напоследок чесались, наверно, у них руки рассчитаться с братьями Торрико за все обиды, да не хватало храбрости. Наверняка так оно было.
И ведь до чего дошло — даже после ихней смерти, то есть братьев Торрико, ни одна живая душа сюда не вернулась. Я ждал, авось воротятся. Нет, так никто и не воротился. Поначалу присматривал я за домами. Крыши починял, ветками дыры в стенах заделывал. Потом вижу, забыли они про родные края, ну и бросил. Одни только дожди не забывают нашу сторону, приходят в срок, каждый раз в середине года. Да еще свирепые февральские ветры — выйдешь на улицу, того и гляди, сорвет с тебя накидку. Да еще, бывает, пролетит ворон, низко пролетит, прокаркает у тебя над головой во всю глотку, верно, думает, место это людьми брошенное.
Давно уж нет на свете братьев Торрико, а тут все то же: запустенье, безлюдье.
В прежние годы отсюда вот, где я сейчас сижу, Сапотлан видно было. В любое время, хоть ночью, хоть днем, посмотришь: вдали ровно бы пятнышко белеется — Сапотлан. А теперь тут креозотовые кусты