по рассказам Ивана. В действительности все оказалось гораздо гаже, но по-своему интереснее. Он присел прямо на заплеванный пол у нижних нар. На уровне его глаз с одной стороны торчали чьи-то грязные босые ступни, а с другой – свешивалась молодая вихрастая голова.
Приветливые глаза весело рассматривали Любку.
– Ты чего это на полу устроился? Иди сюда!
И Любка оказался затиснутым между лежащими на нижних нарах.
– Ты за что здесь? Любка смолчал.
– Ну не хочешь, не говори, я ведь не следователь, а так, для интересу. Я вот по мокрому делу иду. Вообще-то я вор, вор в законе. А вот попутался на мокром, еб твою мать! Нашел после дела одного – шмару. Проститутку, конечно, блядь, но красивую. Да, легли мы значить с ней, и давай работать.
– Голышом или в одеже? – спросил кто-то с верхних нар.
– В том-то и дело, что в одеже я был: только конюшню свою расстегнул. Боюсь я голышом с незнакомыми девками – два раза мандовошек хватал, а одежа все ж какая-никакая, а защита. Только стало меня забирать, чувствую вот-вот кончу, как блядь эта руку мне на жопу положила, и давай в заднем кармане шарить. Так меня обида разобрала, до самого сердца: я ее, суку, на улице подобрал, накормил, в малину привел, а она меня шмонать начинает. Не помню как, но схватил ее, проститутку, за горло и голыми руками душить стал. Под газом, конечно, был. Она, сволочь, хрипит, а руки из моих карманов не убирает, а это меня еще больше бесит.
– Так это она в беспамятстве, – протянул кто-то из угла.
– Конечно, в беспамятстве, так ведь я-то пьяный был. Задушил ее и тут же спать завалился, будто после ебли по-хорошему. А на грех в эту ночь менты на малину наскочили. Так и замели меня с расстегнутой мотней, а она рядом с задранным подолом. Синяя вся, и руки мои на шее ее застыли. Я и запираться не стал. Убил и убил. Милиция же меня и благодарила: эта, говорит, проститутка многих мужиков так обчистила, а доказательства нет. А я, выходит, свой суд сочинил: был прокурором и адвокатом и исполнителем!
– И не жалко тебе ее?
– Не знаю, может и жалко, да себя еще жальчее: восемь лет схватил.
Любка тихо лежал, разглядывая красную с выпуклыми жилами руку, что придушила проститутку. Ласковые серые глаза душителя внимательно разглядывали Любку.
– Так все-таки за что тебя-то прихватили?
– Воро… вор я, – прошептал Любка, вспомнив наставления Ивана.
– Вор, говоришь, – с любопытством спросил кто-то, свесившись с верхних нар. – Из каких местов? В Москве работал? Назови хоть одно имя, а то многие говорят, вор, а на деле фраер, за горсть зерна сел.
– У Черного я был…
– Погоди-ка, погоди, я раз Черного встречал. Малина у него была у Казанки. Еще помню, он мне что-то бормотал о пидорасе, что под проститутку канает. Как тебя звать-то?
– Любка, – покорно прозвучал ответ.
– Ты вот что, не боись меня, – зашептал душитель в самое ухо Любки. Ты со мной по-хорошему, и я с тобой. А то ведь тут закон волчий, если кто узнает, что пидерас, то первое – к параше тебя кинут, а ночью заебут. Понял?
Любка согласно кивал головой. К ночи новый Любкин приятель, по прозвищу Колька-генерал, вытеснил какого-то старичка из углового, самого укромного места на нижних нарах, и завалился спать с Любкой, притиснув его к самой стене. Утром, часов в шесть загремели засовы, и менты стали выкликать по одному.
– На этап, – пронеслось по камере.
Когда дело дошло до Кольки-генерала, тот лениво слез с нар, потянулся картинно и, играя мышцами мускулистого тела, поплелся к распахнутой двери камеры. Остановившись на минуту, он обернулся, кинул взгляд в Любкин угол и, обращаясь ко всей камере, сказал:
– Ухожу я, братва, может, в последний путь, но оставляю вам, дружки-приятели, подарок бесценный бабу! – и он указал на дрожащего и бледного Любку, сжавшегося в комочек на краю нижних нар. – Всю ночь его ебал – ни с какой бабой сравнить не могу, так что прощевайте и помните мою доброту!
Дверь камеры захлопнулась, и послышались удары и истерические крики Кольки-генерала:
– Так за что ты меня, начальник, я ведь только пидораса выдал!
В камере воцарилась опасная тишина. С верхних, воровских нар к Любке свесилась голова:
– Правду Колька сказывал, что пидерас ты?
– Правду, – прошептал Любка.
– Скидывайся с нар тогда и садись к параше.
Любка слез и сел у вонючего замызганного чана.
Он почти физически, не поднимая глаз, чувствовал волны презрения и брезгливого интереса, струившиеся с нар. Двадцать пар глаз рассматривали его, сидевшего на заплеванном, месяцами не мытом каменном полу и с напряжением ожидавшего худшего. Но ничего особенного в камере не произошло. Подошло время завтрака, и через кормушку стали раздавать баланду и мокрый хлеб.
– У нас пидорас один завелся – ты ему общую миску не давай – сказал дежурному старший по камере, не слезая с верхних нар, и привычно принимая баланду от прислуживавшего ему вертлявого паренька. Когда очередь дошла до Любки, он получил корявую мятую миску с дыркой в дне.
– Ты хлебом дырку залепи, – деловито-добродушно посоветовал ему раздатчик.
Жизнь в камере меж тем шла своим чередом. Аристократия-воры, оккупировавшие верхние нары, густо рыгали и закуривали самокрутки. Любка слышал, как кто-то на верхних нарах пытается перекрикиваться с «подельником», видимо, сидевшим где-то недалеко в соседней камере. Любка видел, что компания на нижних нарах начала карточную игру. Кто-то стучал костями домино. Двое с верхних нар прогуливались по камере и о чем-то оживленно беседовали. И вся эта жизнь шла мимо Любки. Какая-то невидимая стена отделяла его от остальных. Никто не пытался заговорить с ним. Подходя к параше опорожниться, зэки делали вид, что Любка не существует. Брызги мочи орошали Любкино лицо, но он закостенел в страхе и напряжении и даже не пытался отстраниться.
– За что это он меня так, – лезли в голову Любки непрошенные мысли. – Ведь ночью-то любил он меня, ласкал, целовал без счету, слова дорогие говорил. Ведь единым телом были. За что он меня?