на его мохнатые руки, да заросшую волосом грудь, выпиравшую из тесной ветхой рубахи Непослушные Петькины руки сами потянулись к упрямым темноватым сосцам.
– Ты чего это? – удивленно и почему-то шепотом спросил Василий.
Но Петька – Любка молчал и только одурело тянулся губами к сосцам.
– Ишь как тебя вино разобрало! Точно теленок ласковый.
Василий ворошил Петькины волосы и мягко отталкивал его голову. – Ну будет, будет, а то у меня хер как железный и так. Ишь обслюнявил всего.
Медленно возвращалась воля. Ночь шла к концу и пустела зеленая бутылка у засыпавшего костра.
– Глянь-ка, – внезапно вскрикнул Василий, указывая на небо у горизонта.
Оно быстро розовело, но не по-утреннему, а как-то страшно неестественно, быстро становясь багровым.
– Горит где-то, – не твое ли село, пацан?
Петька с остановившимися бессмысленными глазами глядел на ясно видные теперь языки, лизавшие низкие облака. Кончилась беззаботность, неясность – все определилось. Это пришла революция и война в Петькино село. И разметали они всю Петькину дальнейшую жизнь. Куда-то сгинули бабка, братья, сестры. Только труба торчала на месте пожарища. Да тихо мяукал котенок, прятавшийся где-то в погребе.
III
Догорали кострища деревень, голод брел по России, гоня перед собой стада людей. В этом потоке замелькала белокурая Петькина голова. Стиснутый вшивыми телами, голодный, очумевший от окружающего его шума, от разрухи и мелькания человечьих судеб, катится он по теплушкам товарных поездов с единой надеждой зацепиться, найти хоть какое-нибудь пристанище, отогреться, отоспаться… В этом бурливом водовороте зародилась в его голове сумасшедшая мысль: найти пропавшего много лет назад отца. Должна же была быть хоть какая-нибудь цель у его блужданий! И тут вспомнил он, что бабка сказывала; «Говорят, отец-то твой в Москве торговлю какую открыл…» Эти случайные бабкины слова, может, и не сказанные, а приснившиеся ему, стали для Петьки как бы завещанием и руководством.
– Куда ты, паренек, топаешь? – спрашивали его попутчики.
– В Москву, к отцу еду, – уверенно и без запинки отвечал Петька.
– Ааа, – с уважением оглядывали его вопрошавшие.
Скоро он и сам поверил, что где-то в Москве есть у него отец, который ждет его не дождется… Но до Москвы добраться ему не удалось. Где-то в середине дня остановился поезд на полустанке, на подъезде к маленькой станции. А затем услышали втиснутые в теплушки люди странные звуки, точно крупный град забарабанил по крышам вагонов. Внезапно вскрикнул и помертвел старичок, что подкармливал Петьку всю дорогу. А затем ревущая, остервеневшая от страха толпа вынесла его из вагона на горящий перрон, разгромленный очередным налетом то ли белых, то ли красных, то ли зеленых банд.
Городок, где очутился Петька, привык к разрухе, к нищим, к беспризорным, и потому никто не обратил внимание на еще одного горемыку, появившегося на его тихих, заросших кленами и черемухами улицах. Петька присел у какого-то полуразваленного, почерневшего крыльца и впервые за последние четыре дня задремал, разморенный ярким весенним солнцем Проснулся он от нетерпеливых прикосновений чьей-то требовательной, но не грубой руки.
– Чего вам? – недовольно пробормотал Петька спросонья.
Улица была залита красно-малиновым закатным светом. Лиловые тени расчертили ее в косую линейку. Пахло росой и печеным хлебом.
– Я и говорю: чего ты здесь на улице ночевать устроился? – Веселый низковатый голос принадлежал крупному человеку с резким шрамом, белой змеей вившимся вдоль всей шеи и исчезавшим на остром кадыке. – Вставай, дурачок-белячок! Ночи у нас еще холодные. Идем ко мне, обмоешься, переночуешь, а там видно будет! Может, и приживешься, а если нет – поезда тут частые, поедешь дальше вшей кормить да людей смешить!
И голос, и сами веселые ласковые слова согревали Петьку и вызывали в его душе странное эхо бабкиных слов:
– … И живеть ведь твой отец гдей-то …
Как во сне, завороженно глядя в спину незнакомца, Петька поплелся вслед за ним вдоль быстро темневших домов. Незнакомец назвался Михаилом Петровичем, и Петька начал новую жизнь в фотографии «М.П. Пименова и К?.», как значилось на вывеске. Собственно говоря, никакой К? у Михаила Петровича не было. Просто занесло его после окопов и пороха в этот городишко. И вспомнил он свое старое ремесло, «светописателя» – фотографа по-иностранному, ремесло, которому обучился в северных столицах Питере и Москве. И стал Михаил Петрович неотделимой частью городского бытия. Свадьбы ли, похороны ли, помолвка или день Ангела, – как же обойтись без карточки, без «патрета» для украшения стен и поставцов на комоде. В студии Мишки-фотографа, как его полупрезрительно называли обыватели (свободная профессия всегда презирается ими), висели по стенам приятнейшие для глаза пейзажи: «грецкие» развалины, вазы на постаментах, ядовито-зеленые озера с лебедями, беседки и уходящие вдаль аллеи пальм. Для любителей бравых поз на деревянном чурбане покоилось хорошее казачье седло. Для детишек же были припасены огромные, в рост двухлетнего ребенка, куклы и медведи.
Приведя Петьку в свое незамысловатое жилье, Михаил Петрович весело захлопотал, быстро растопил печь, согрел бачок воды и повел Петьку мыться в баню, что по местному обычаю ютилась на краю огорода неподалеку от дощатого нужника.
В полумраке предбанника Петька подавленно молчал и озирался, ошеломленный небывалой суетой вокруг его личности. Михаил Петрович заставил его раздеться, разделся сам и стал парить и растирать Петькино тело, задубевшее от грязи, холода и ветра. Одежда его была безжалостно сожжена в ярко пылавшей печке. И длинная рубаха Михаила Петровича была приготовлена и лежала на сухой широкой скамье. В сумраке, освещаемый лишь светом потрескивающей лучины, Петька смущенно отворачивался и прикрывался руками.
– Ну, чего ты, – прикрикнул на него Михаил Петрович. – Чай, мужик я! Ишь ты, какой нежный да свежий. Только вот ребра торчат, да сала на жопе маловато…
Большой, по звериному волосатый, он вертел и шлепал Петькино тело точно мячик, оттирая его от грязи и насекомых. Петька вздрагивал от незнакомых, ласково-грубых прикосновений, вызывавших в