– Ваших товарищей вы уже не увидите.
– А где они?
– Неправда, что их повезли домой, и неправда, что их разослали по другим лагерям на работу.
– А что правда?
Охранник разгладил обрывок газеты, служивший ему вместо папиросной бумаги, благоговейно облизал, заклеил, выровнял, достал из ватных шаровар самодельную зажигалку, высек огня и только тогда, когда носом пустил дым, процедил сквозь зубы:
– Их потопили.
Конечно, охранник мог пошутить…
Вахмистр жандармерии (J.B.), который с самого начала сидел в Осташкове и позднейшие показания которого находятся в «Архиве Польской армии на Востоке», под номером 11 173, подтверждает все, рассказанное другими. На этапы формировали группы в 60-300 человек. Однажды он зашел в пекарню, с заведующим которой, неким Никитиным, был в приятельских отношениях. Конечно, событием дня была разгрузка лагеря.
– Куда нас повезут, не знаешь? – спросил вахмистр.
– На север, браток, куда-то на север вас везут, – ответил Никитин.
Впоследствие вахмистр попал в небольшую «особую» группу, которую вместе с большим этапом, состоявшим из 300 полицейских, увезли из лагеря 28 апреля 1940 г. Они действительно поехали на север. Доехали до станции Бологое на железнодорожной линии Ленинград-Москва. Там вагон с «особой» группой отцепили и направили на Ржев. Когда они отъезжали, вахмистр видел, что весь состав поезда с польскими военнопленными все еще стоял на путях станции Бологое…
* * *
Из общего числа пленных трех вышеуказанных лагерей, советские власти выделили и перевезли, сначала в лагерь в Павлищевом Бору, а потом в Грязовец:
из Осташкова – 120 человек;
из Старобельска – 86 человек;
из Козельска – 200 человек.
Всего 406 человек, которые вместе с несколькими десятками пленных, вывезенных отдельно на следствие в московские тюрьмы в разное время, еще до разгрузки лагерей, дождались «амнистии», объявленной согласно польско-советскому договору от 30 июля 1941 г., и вышли на свободу.
Остальные, т.е. около 14 700 человек, в том числе 8400 офицеров, с весны 1940 года пропали без вести, без следа.
Глава 5.ТРЕВОГА ОХВАТЫВАЕТ СЕМЬИ ВОЕННОПЛЕННЫХ
Переписка внезапно прекращается. – «Местонахождение неизвестно», – отвечает прокурор.
Откуда, однако, известно, что эти почти 15 тысяч человек пропали именно весной 1940 года? Что не позже и не раньше, а именно с апреля-мая исчезли всякие их следы?
Это была первая весна Второй мировой войны, потому, быть может, многим, и мне самому, она так ясно врезалась в память. В то время, когда весь мир сосредоточил свое внимание на событиях, происходящих в Западной Европе, нам, под советской оккупацией, жилось тихо и тускло, а почки на деревьях только начинали распускаться. Надежда была нашим хлебом насущным. Она питала нас; ее мы приклеивали к календарным листкам. Многого мы ждали от этой весны, но она не оправдала наших ожиданий. Приходили только плохие вести. Вдруг грянула эта, для многих самая страшная:
«Никаких известий из Козельска, Старобельска и Осташкова!»
Сначала об этом говорили с грустью, потом с беспокойством, наконец с тревогой. Если предположить, что у каждого из 15 тысяч пропавших без вести осталось дома хотя бы три близких родственника – жены, матери, отцы, дети, сестры и т.д., – которые о них беспокоились, то уже получится 45 тысяч человек, снедаемых тревогой. А на самом деле их было больше. Тревога эта возникла в мае 1940 года и потом росла с каждым месяцем.
Напомним, что военнопленным, сидевшим в этих трех лагерях, разрешалось писать домой и что их семьи могли им писать. Более подробно об этой переписке можно судить по многочисленным воспоминаниям, а особенно подробно описал это в своем отчете поручик Млынарский.
Я сам знал десятки людей, в том числе моих родственников, которые с оккупированной территории переписывались с пленными этих лагерей. Вдруг в апреле письма перестали приходить. В мае их еще ждали, сваливая задержку на плохую работу советской почты. Но ответов на письма не было. Серьезно забеспокоились только тогда, когда некоторое количество писем вернулось с почтовым штемпелем: «Вернуть. Адресат не найден». Другие письма просто пропадали.
Помню, как в начале июня 1940 г. к нам пришла соседка с какой-то помятой карточкой в руке. Это была открытка, адресованная в Козельск, вся в пятнах от грязных пальцев, с неразборчивыми пометками и штемпелем: «вернуть».
– Я очень беспокоюсь, – сказала соседка. – Последнее письмо от мужа было написано в конце марта, а теперь уже июнь и… – она протянула руку с открыткой. – Как вы думаете, что могло произойти? Что с ним случилось? Ведь не он один. Я знаю, что другие тоже ничего не получают.
Я машинально крутил открытку в руке. Можно было прочесть первые слова, написанные крупным, разборчивым почерком: «Дорогой мой, любимый Владек»… Внизу открытки была какая-то клякса. Поймав мой взгляд, женщина сказала:
– Ах, это Стась хотел дописать папочке, но не сумел. Что с ним теперь, с папочкой Стася? – смущенно улыбнулась она, словно сказала что-то неподходящее.
– Пока нечего беспокоиться, – пробормотал я. – Все знают, какой беспорядок в Советском Союзе. Эти огромные пространства, трудности с транспортом. Может, их вывезли куда-нибудь далеко. Несколько месяцев может пройти, пока придут известия.
Вот именно этими необъятными просторами, этим пространством мы были загипнотизированы, как и все те, кто считает, что в Советском Союзе можно затеряться, как рыба в море, как зверь в дремучем лесу. Где-нибудь, когда-нибудь выплывут… Есть у нас поговорка: «Надежда – мать глупых». Глупой была и надежда, что с нашими пленными ничего не может случиться – ведь Советский Союз даже не ведет войны, да и Польше он войны не объявлял. Собственно говоря, это даже не военнопленные, а скорее, интернированные. И если можно не соблюдать международных конвенций, то, во всяком случае, немыслимо нарушить своего рода границу международной нравственности. Быть может, они временно оказались в тяжких условиях, но ведь они живы, хоть и нет о них ни слуху, ни духу.
Мы попеременно то утешались, то огорчались. Но после того, как в апреле-мае 1940 года переписка оборвалась, писем уже больше не было.
Беспокойство на родине передалось и тем, кого выделили из трех лагерей в составе «особых групп» и теперь поместили уже в один лагерь в Грязовце. Они продолжали переписываться с семьями, и вот что по этому поводу писал Юзеф Чапский в вышеупомянутой брошюре:
* * *