помогли ей бежать в Германию, где она несколько лет спустя вышла замуж за немца из России.
Брак был, кажется, хорошим. У них был один сын. Началась Вторая мировая война. Сын был призван в армию и вскоре пал на фронте. Ее муж тоже был призван и, когда началась война с Советским Союзом, был использован на фронте, как переводчик. Ее тоже использовали на работе, как переводчицу для русских рабочих в Германии. В немецкой армии давались регулярные отпуска. Известным феноменом было то, что в браках, которые уже некоторое время были бездетными, после таких посещений мужей с фронта рождались дети. Так и моя знакомая родила девочку. Больше того, после одного из следующих отпусков, она родила вторую дочь. Но, видимо, уже не столь молодая мать была истощена, девочка умерла вскоре после рождения. Моя знакомая рассказывала, что второй раз в своей жизни отчаянно молилась о жизни, на этот раз ребенка. Но ее молитва услышана не была. Не есть ли это указание нам, что единственно правильной, хотя и трудной молитвой является: «Да будет воля Твоя»? Вскоре после этого пал на фронте ее муж. Ей осталась только маленькая дочка, первая из родившихся во время войны. Берлин подвергался сильным бомбардировкам. Семьи с детьми старались временно покинуть Берлин. Моя знакомая не могла уехать: во время войны и для немцев была трудовая повинность; она была нужна, как переводчица, ее из Берлина не отпускали. Но работавшим матерям предложили вывезти их детей в более безопасные места. И она отправила свою Олю вместе с другими берлинскими детьми. Их вывезли куда-то на территорию Чехословакии. Советская армия приближалась к тем местам, где была ее маленькая дочь, и перед ней встала угроза потерять ее навсегда. Бедная мать металась по комнате, как тигр в клетке, и причитала: «Мне бы только мою Олечку, мне бы только мою Олечку ко мне». Никто из нас, конечно, не мог ей помочь. Я уехала из Берлина, не зная, чем это кончилось, и этой женщины никогда больше не встречала. Но крик ее и теперь еще стоит в моих ушах.
Профессора Иванова я больше не видела. В его отделе меня встретила стайка молодых солидаристов, членов партии НТС, которые меня к нему не пропустили. Я поняла, что идеологический центр Власовского движения полностью находится в руках НТС. Все же я пошла, как мне кто-то посоветовал, во власовский отдел пропаганды. Там меня записала какая-то девушка, и притом произошел следующий маленький инцидент: она опросила, откуда я в данный момент приехала; я сказала, что из городка Вольфен. Затем она вдруг опросила, хотя это и не было пунктом заполняемой анкеты: «А ваши родители – там?» Я ответила: «Там», подразумевая Вольфен. Последний анкетный вопрос был обычный для Берлина: кому сообщить, если я погибну при бомбардировке. Я ответила, что тогда следует сообщить моим родителям. Она вскинула на меня глаза и воскликнула полуудивленно, полувозмущенно: «Но ведь вы же сказали, что ваши родители там, в СССР!» Я возразила, что сказала «там» – в Вольфене, откуда я только что приехала. «А-а-а,» – протянула она разочарованно.
Зачем она спрашивала меня, записывавшуюся в антикоммунистическую организацию, в СССР ли мои родители? Чтобы дать туда знать с целью их репрессировать? И еще раз пришла мне в голову мысль, что восстановление Власовского движения в конце 1944 года – провокация и что в этом движении много советской агентуры. Зачем, в самом деле, надо было в конце войны переодеть как можно больше гражданских молодых людей и военнопленных в немецкую форму, которую носили власовские солдаты (с нашивкой «РОА» на рукаве)? Чтобы потом легче было добиться от западных союзников их выдачи в СССР как предателей? После того, как меня записали, я ровно ничего не делала для Власовского движения.
Зато в личном плане в эти несколько недель в Берлине случилось то, что могло полностью изменить мою жизнь. Как я уже говорила, в квартире жили русские добровольцы. Среди них был один, который в меня влюбился и с места в карьер сделал мне предложение.
Николай Чуксеев был из крестьянской семьи, и его родные погибли при коллективизации. Он ненавидел коммунистическую диктатуру и потому пошел в добровольцы. Сам он был уже образованным, ему было 30 лет, и он до войны успел окончить институт, был математиком, почти что в традициях нашей семьи. Мне он казался прекрасным человеком, мягким, добрым, очень порядочным. Трудно, конечно, узнать человека за несколько дней, но я была уверена, что он именно таков. Я не была в него влюблена, но у меня и не было физического отталкивания от него, какое было в отношении влюбленного в меня, еще в Пскове, немецкого солдата, юриста по гражданской профессии, человека порядочного и интересного, который, однако, сделать мне предложение не мог, так как солдатам во время войны не разрешалось жениться на жительницах оккупированных стран, что, вообще-то, понятно. Но я бы его предложения тогда и не приняла. А с Николаем я раздумывала. Я не отклонила его предложения и сказала, что подумаю. Я спрашивала себя, встречу ли в жизни еще раз такого хорошего человека (не встретила)? Но не исключалось, что я ошибалась. Каким оказался бы он в ежедневной, будничной жизни? Кто знает. Николай предложил мне встретиться в кафе, он хотел рассказать больше о себе и своей семье. Я согласилась. Но англичане решили иначе: опять был налет, всех погнали в бомбоубежище и ни о каком кафе нечего было и думать. А потом события начали разворачиваться с быстротой киноленты.
В январе 1945 года у меня вдруг появилось странное чувство страшной, апокалиптической опасности для Берлина. К бомбардировкам, даже ковровым, мы привыкли и относились к ним хладнокровно. Помню, как-то на берлинские продуктовые карточки выдали нам бутылку вина. Берлинцев баловали мелкими подачками, конфетами, вином – в награду за жизнь на краю смерти. Недалеко от дома, где я жила, находился самый знаменитый в Берлине бункер-бомбоубежище, непробиваемый даже для тогдашних американских бомб. К нему по первому сигналу тревоги тянулись люди, жившие даже довольно отдаленно. Но мы туда не ходили. Так вот, когда мы, то есть моя хозяйка, молодые русские добровольцы и я, стали распивать это вино, раздался сигнал тревоги. Но мы остались наверху – это же еще только тревога, и вино еще не выпито. Защелкали снаряды зенитной артиллерии – да это ведь еще только зенитка, и осталось немного вина в бутылке. Наконец, где-то недалеко ухнула первая бомба, а в бутылке уже не было вина – и мы лениво потащились в подвал, который не защитил бы от прямого попадания. Человек ко всему привыкает. Но вот меня охватила совершенно не свойственная мне паника. Мне казалось, что на Берлин надвигается светопреставление и из города надо немедленно бежать. Мне с трудом удалось подавить это желание немедленно покинуть Берлин. Через несколько дней все прошло, как будто ничего и не было.
Только значительно позже, конечно, уже после войны, я прочла, что американцы хотели сначала сбросить атомную бомбу на Берлин, но их отговорили, поскольку лучи радиации могли повредить их же союзникам, в Европе все слишком близко друг к другу. Тогда они решили сбросить эту бомбу на Японию: надо же было ее где-то испробовать.
Наконец, из Власовского движения пригласили меня в Далем поговорить. Разговор был назначен на 3 февраля. На этот раз сие не понравилось американцам: дневные налеты совершали они. Меня принял молодой власовский офицер, но долго мы не проговорили: раздался сигнал воздушной тревоги. Мы пошли в подвал, где долго проскучали. Далем затронут не был, но налет длился долго. Это был знаменитый в анналах Берлина налет 3 февраля.
Когда, наконец, раздался отбой, о продолжении беседы не могло быть и речи. Берлин полыхал. Как оказалось, на этот раз бомбы пробили подземку, где спасение от бомбардировок искало много людей. До того места, где я жила, было далеко. Метро, конечно, не работало. Я четыре часа шла пешком через горевший Берлин. Идти надо было точно посередине улицы, так как от горевших справа и слева домов поднимался иногда сильный ветер. Его создавала разница температур между жаром огня и холодным зимним воздухом. Я была почти уверена, что дома, где я жила, уже нет. Но он стоял цел и невредим! Это было настоящее чудо.
Железнодорожные пути вокруг Берлина были разбиты, сохранилось только несколько, оставленных для военных надобностей. Уехать из Берлина гражданским лицам было фактически невозможно. Но мне кто-то сказал, что на вокзале стоит власовский поезд: власовцев вывозят из угрожаемого Берлина. Быстро я собрала свой вещевой мешок, попрощалась со своей хозяйкой и отправилась на вокзал. Николай был тогда на своей службе, и верным признаком того, что я его не любила, был мой отъезд даже без попытки дождаться его и попрощаться с ним.
Власовский поезд я нашла без труда, но… там мне заявили, что женщин-сотрудниц, с собой не берут. Женатым офицерам было даже предписано оставлять своих жен в угрожаемом Берлине. Меня это возмутило чрезвычайно, и я заявила, что сяду в поезд – и дело с концом! В этот момент появился генерал Меандров, который меня поддержал: «Конечно же, садитесь!» Судьба его была трагичной: когда американцы начали выдавать власовцев советским войскам, он перерезал себе вены, но его своевременно обнаружили. Американцы его вылечили и… выдали.