Один из них был землемер Семен Семеныч Ничипоренко, высокий, бородатый, худощавый, в поношенной форменной тужурке со светлыми пуговицами, человек бывалый, обошедший пешком и объездивший чуть ли не всю Россию. Другой пышноусый Егор Данилыч Селезнев, плотный, широкоплечий, в темно-синей поддевке и в ярко начищенных высоких сапогах. Был он, кажется, управляющим каким-то маслобойным заводом и приезжал к нам без кучера на узких беговых дрожках.
Семен Семеныч привез брату альбом марок со всех концов света - там была даже марка острова Мартиника, - а мне большую коробку оловянных солдатиков, среди которых были и пешие, и конные, и артиллеристы с пушечками на колесиках, и стрелки, и трубачи, и знаменосцы.
Егор Данилыч не успел ничего купить нам и попросил у наших родителей позволения подарить нам по целковому, чтобы мы сами купили для' себя конфеты или игрушки.
Отец никогда не позволял нам брать деньги у чужих, но на этот раз вынужден был согласиться,
Как всегда, весь наш дом ожил, едва только из передней послышались голоса этих добрых, разговорчивых и таких беззаботных Q виду людей.
Обедали долго. 3а столом Егор Данилыч рассказывал анекдоты, а после обеда Семен Семевыч пел шутливые украинские песни.
Жалилася попадья,
Що пип з бородою...
Запрягала попадья
Гуси та индыки,
Поихала попадья
У Киив до владыки...
Перед вечерним чаем гости прилегли на часок отдохнуть, а потом все опять собрались за столом, на котором уже пел свою песенку большой, светло начищенный самовар с чайником на макушке.
Мы с братом сидели с края стола и с нетерпением ждали от мамы клубничного варенья, а от гостей - новых смешных рассказов и песен. Но вместо этого гости завели долгий, шумный разговор, в котором снова и снова повторялись все те же, уже знакомые нам, имена: Дрейфус, Эстергази и Эмиль Золя' которого Егор Данилыч называл по-русски: 'Зола'. Его могучий, густой бас гремел на весь дом, а Семен Семеныч отвечал ему своим высоким, звонким тенором, в котором слышались и задор и насмешка, то веселая, то Злая.
Мой брат и я давно уже считали себя настоящими 'дрейфусарами' и сейчас были целиком на стороне Семена Семеныча, но вмешаться в разговор по молодости лет не смели и только поминутно поглядывали на отца, который на этот раз, против своего обыкновения, не принимал участия в споре и только постукивал по столу пальцами да хмурил брови. Но вот и его терпению пришел конец. Он отодвинул от себя недопитый стакан чая и так напустился на Егора Данилыча, что тому стало невмочь отбиваться на обе стороны. Он вытер лоб и шею красным платком и пробасил, видимо желая положить конец пререканиям:
- А ну их к шуту, вашего Дрейфуса вместе с Емилем Золой! Бас двоих не переспоришь.
Спор на время утих, а потом как-то незаметно разгорелся снова. Но на этот раз заспорили о студенческих беспорядках. Егор Данилыч и тут оказался в одиночестве. Он сердито махнул рукой и, ни на кого не глядя, буркнул:
- А я бы их всех тоже отправил к чертовой матери - на Чертов остров, и дело с концом!
Никто ничего ему не ответил. Наступило долгое напряженное молчание. Разрядить его попыталась мама.
- Довольно вам горячиться, - сказала она спокойно. - Давайте-ка лучше свои стаканы. Я вам налью еще чайку.
И разговор опять принял как будто бы самый мирный оборот. Странные люди эти взрослые! Как это они могут после такого спора разговаривать как ни в чем не бывало обо всяких пустяках?
Нет, ни я, ни мой брат не могли так скоро простить Егора Данилыча. И когда он наконец собрался домой и протянул мне на прощанье свою большую широкую руку, я втиснул ему в ладонь подаренный мне целковый и сказал, задыхаясь от волнения:
- Возьмите, пожалуйста... Мне не надо!..
- И мне не надо! - сказал брат и тоже протянул Егору Данилычу свой целковый.
- Это еще почему? - спросил Егор Данилыч и даже слегка покраснел.
- Вы очень нехороший человек, - сказал я. - Вот почему.
А брат только молча кивнул головой. Егор Данилыч криво усмехнулся:
- Эх вы, Емели Зола!
Он положил оба новеньких целковых на столик в передней и, холодно простившись со взрослыми, переступил порог.
Мама была ужасно смущена и даже огорчена. Она побранила нас и сказала, что больше не позволит нам сидеть за общим столом, когда приезжают гости, и слушать, что говорят взрослые.
Отец ничего не сказал, но по легкой усмешке, которую он старался скрыть от нас, мы поняли, что он не сердится.
Почти так же много и горячо, как о деле Дрейфуса, говорили в течение нескольких лет о войне между англичанами и бурами в Южной Африке.
Войны, в которых участвовали наши, русские, казались мне очень давними. Сердитый старик, стороживший арбузы на бахче, рассказывал нам, мальчишкам, в редкие минуты благодушия, как он оборонял Севастополь.
На лавочке у лабаза, где торговал Мелентьев, часами просиживал инвалид с деревянной ногой и двумя серебряными медалями на груди. Он еще помнил Шипку и 'белого генерала', но по его сбивчивым рассказам мы не могли уразуметь толком, что это была за война. Одно было ясно, что русские всегда побеждали. И когда у нас на улице играли в войну, мальчишки обычно делились на русских и турок.
Но с того времени, как взрослые вокруг нас заговорили о войне в Трансваале, мы, ребята, превратились в буров и англичан, хоть и не слишком ясно представляли себе, где он находится, этот самый Трансвааль. А так как охотников быть англичанами всегда оказывалось меньше, то побеждали чаще всего буры.
Буром был и я, играя в войну сначала на улицах слободки, а потом и на гимназическом дворе.
Происшествия и события
Многое менялось вокруг нас. Не менялась только гимназия. Ничто в мире не казалось таким прочным и неизменным, как издавна установившиеся в ней порядки.
Надев гимназическую форму, мы с малых лет начинали жить по расписанию.
Так чувствует себя человек, когда садится в поезд или на пароход. Он уже не располагает своим временем, а подчиняется общему распорядку. То же было и с нами. Гимназические уроки чередовались с переменами в точно определенные часы и минуты, как в дороге остановки следуют за перегонами.
Привыкнуть к строгому расписанию было нелегко после беспорядочной и довольно вялой домашней жизни. Гимназия как бы подстегивала нас и заставляла быть бодрее. Да к тому же дома мы никогда не переживали таких волнений, какие испытывали почти ежедневно на уроках в ожидании вызова к доске или перед письменной работой.
Школа, как поезд, мчала нас из спокойного детства в жизнь, подчиненную времени, полную заботы и тревоги.
По сравнению с неприглядным бытом пригородной слободы и уездного города тогдашнего времени гимназия казалась необыкновенно богатой и парадной.
Портреты в золотых рамах, блещущие лаком кафедры, учителя в форменных сюртуках, а в особые дни даже в орденах и при шпагах, торжественные молебны и церемонные 'акты', на которых выдавались аттестаты зрелости и произносились пышные речи, а вслед за тем устраивался 'силами учащихся' концерт, где старшеклассиики в праздничных мундирах играли на скрипке какой-нибудь ноктюрн или 'berceuse' {'Berceuse' - колыбельная песня (франц.).} и декламировали стихи Апухтина, - все это не могло не поражать новичков, в особенности тех, кто впервые переступал порог гимназии.