вторичного вторжения поляков в стольный город.
— Невозможно так! — решил Шереметев. — Князь! — обратился он к Черкасскому. — Надо дело делать! Есть у нас еще ратные люди. Стрельцы есть, рейтары. Надо собрать и на ляхов двинуть!
— Кто пойдет?
— Пошлем Пожарского! Я нынче же к нему с приказом князя Теряева пошлю. Пусть они оба и идут.
На другой день князь уже собирал рать, чтобы двинуться на поляков. Народ успокоился. Спустя неделю десять тысяч двинулись из Москвы под началом Теряева и Пожарского.
Они встретились с поляками под Можайском и были разбиты, но все-таки удержали движение поляков.
Князь Черкасский, сжав кулаки, с угрозой подымал их в думе и говорил:
— Ну, боярин Шеин, зарезал ты сто тысяч русских. Будешь пред нами отчитываться.
И никто ему не перечил; только Теряев-князь, качая головою, сказал Шереметеву:
— Торопитесь осудить Шеина. Ведь о нем еще и вестей нет!
— Я что же? — уклончиво ответил Шереметев. — Смотри: на него и дума, и народ!
Только патриарх, мирно отходя на покой, не ведал вовсе московской тревоги. В ночь на 1-е октября 1634 года он спешно приказал прибыть Михаилу с сыном Алексеем, которому было всего пять лет.
Михаил рыдая упал на пол, но патриарх, собрав последние силы, строго сказал:
— Подожди! Забудь, что ты мой сын, и помни, что царь есть! Слушай!
Царь тотчас поднялся. Его заплаканное лицо стало торжественно-серьезным.
Филарет оставлял ему свое духовное завещание. Он говорил долго, под конец его голос стал слабеть. Он велел сыну приблизиться и отдал последние приказания:
— Умру, матери слушайся. Она все же зла желать не будет, а во всем с Шереметевым советуйся и с князем Теряевым. Прямые души… Марфа Иосафа наречь захочет. Нареки! Правь твердо. В мелком уступи, не перечь, а в деле крепок будь. Подведи сына! Ему дядькой — Морозов! Помни! муж добрый! Возложи руку мою!
Царь подвел младенца и положил руку своего отца на голову сына. Патриарх поднял лицо кверху и восторженно заговорил, но его слова нельзя было разобрать. Вдруг его рука соскользнула с головы внука. Ребенок заплакал.
— Батюшка! — раздирающим душу голосом вскрикнул Михаил.
С колокольни патриаршей церкви раздался унылый звон, и скоро над Москвою загудели печальные колокола. Народ плакал и толпами стекался поклониться праху патриарха.
Боярин Шереметев прискакал в Вознесенский монастырь и торопливо вошел в келью игуменьи.
Смиренную монахиню нельзя было узнать в царице Марфе. Она выпрямила стан и словно выросла. Ее глаза блестели.
— А, Федор Иванович пожаловал? — сказала она. — С чем?
Шереметев земно поклонился ей.
— Государь прислал сказать тебе, что осиротел он. Патриарх преставился!
Марфа набожно перекрестилась, с трудом скрывая улыбку торжества на лице, и сказала:
— Уготовил Господь ему селения райские!
Шереметев поднялся с колен.
— Наказывал он что-либо царю? — спросила инокиня Марфа.
— Наедине были, государыня. Не слыхал!
— Кого за себя назначил?
— Не ведаю!
— Так! Слушай, Федор Иванович: буде царь тебя спросит, говори — Иосафа. Муж благочестивый и богоугодный!
— Слушаю, государыня!
— Еще сейчас гонцов пошли: двух к Салтыковым, одного — к старице Евникии. Измучились они в опале.
— Слушаю, государыня!
— Грамоты готовь милостивые. Царь в утро руку приложит. А ты изготовь сейчас и ко мне перешли.
— Слушаю, государыня!
XIV
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ
Мертвая тишина царила в русском стане под Смоленском. Была темная морозная ночь. Шеин в своей ставке не спал. В валяных сапогах, в тяжелой шубе и меховой шапке сидел он в своей ставке, сжав голову руками. Что делать? Господи, что делать!
Ссоры в лагере росли, начальники враждовали друг с другом; ратники умирали от голода, холода и болезней, а никакой надежды на помощь не было. Оставалось просить о мире: пусть выпустят только!
Шеин протянул руку к кружке с водою, подле которой лежал ломоть хлеба, и хотел залить внутренний пожар, но вода оказалась замерзшею.
'Что у ратников?' — подумал он, и невольно в его мыслях прошли все дни его удач и неудач под Смоленском.
Он мысленно проверял свои распоряжения, вспоминал советы своих товарищей и чем больше думал, тем сильнее бледнело его лицо. Холодный пот выступил на его лбу, и в то же время он распахнул шубу.
'Есть вина моя! — с ужасом решил он в сердце. — Медлителен был я и робок. Прав князь Семен Васильевич: до прихода короля Смоленск взяли бы, но теперь… — И, думая о второй части похода, он не видел ошибок: — Воробьевой горы не занял. Так что же? Все равно вышибли бы. Господи, оправдай! Сними позор и бесчестие!..'
Он задыхался и вышел из ставки. Прислонясь к косяку, стоял недвижно у входа стрелец. Бледная луна освещала его почти белое лицо. Оно казалось странным, все запушенное инеем. Шеин окликнул его:
— Молодец, ты чьего отряда? А?
Стрелец не шелохнулся.
'Заснул, упаси Боже, — подумал Шеин, — на морозе смерть!'
— Эй, проснись! Эй, ты! Как тебя! — И он толкнул стрельца в плечо.
Тот покачнулся и во весь рост, не сгибая колен, грохнулся наземь с глухим стуком. Шеин отпрянул.
— С нами крестная сила! Замерз! — в ужасе прошептал он и, крестясь, торопливо вернулся в палатку. — Завтра же пошлю! — решил он и медленно стал ходить по ставке. — Кого? Семена Васильевича пошлю, Дамма пошлю, а с ними… ну, князя Теряева! Завтра же…
Долгая зимняя ночь текла над станом. Если бы пройти по землянкам, в которых жили ратники, — ужас сковал бы все члены зрителя; больные, разъеденные цингою, больные страшным поносом, раненые и здоровые — все лежали в одной куче, думая только о том, чтобы согреться.
В маленькой землянке, плотно прижавшись друг к другу, прикрывшись тулупом, лежали Эхе и князь Михаил Теряев и оба не спали. Князь весь отдался мечте о Людмиле. Думал он, как она родила, как ждет его, и представлял себе радость свидания с ней. Мысль, что он может не вернуться, вовсе не приходила ему в голову, равно как и мысль о молодой жене. Только недавно верный княжеский конюший пробрался к нему в лагерь и принес весть о рождении наследника, но Теряев даже не сумел притвориться радостным. Что ему до нее? Она княгиня, все ей приложится. А его зазнобушка, его лебедь белая, как позорная прячется…
'И награжу я ее! Усадьбу ей выстрою. Гнездо сделаю, соболями выстелю!..'