стрижки волос.
Гурлов почти одновременно вошел с ним во флигель.
— Ну, батюшка мой, — сказал ему Чаковнин, когда они заперлись в комнате, — узнал я все подробности. Сам князь за завтраком рассказал мне. Никита Игнатьевич, мы вам мешать будем? — обратился он к Труворову, улегшемуся на свою постель для сна после завтрака.
Никита Игнатьевич спал и после завтрака, и после обеда. На него нашел теперь период спячки.
— Ну, что там мешать! Ну, какой там! — сонным голосом протянул он.
— Ну, хорошо! Так вот, государь мой, узнал я все подробно. Она находится теперь в турецком павильоне, в парке. Я там пронюхал малость: действительно, у турецкого павильона гайдук стоит и никого в него не пускает.
— Неужели? — произнес Гурлов, вдруг приходя в волнение.
— Что ж, это тревожит вас?
— Да вы знаете, что это за павильон? Нет? Ведь в прошлом году там зарезалась одна вдова, красавица помещица. Она приехала сюда по приглашению, ей отвели этот павильон — там оружие турецкое на коврах висит — она осталась ночевать, а наутро нашли ее мертвой. Она зарезалась кинжалом, со стены снятым.
— Скверная история! Так что ж вы-то испугались? Думаете, что с Машей может подобное приключиться, что место это так действует или просто что страшно ей там будет? Может, вдова-то зарезанная по ночам ходит?
— Ни то, ни другое, Александр Ильич. А дело в том, что вдова-то зарезалась, как говорят, по особому случаю. По слухам, в этот павильон у князя потайной ход сделан, и он явился к ней ночью. Она там одна была — ни кричать ей, ни позвать на помощь — ничего, решительно ничего не слышно. Она была беззащитна от насилия князя и зарезалась…
— Ах, забодай его нечистый! — проговорил Чаковнин. — Никита Игнатьевич, слышите?
Труворов ничего не слыхал. Он спал и всхрапывал, вздрагивая головою.
— Вот этот подземный ход и смущает меня, — сказал Гурлов.
— Думаете, значит, что князь по этому ходу и к ней, к Маше, явиться может?
— Очень просто.
— Ну, этого мы не дадим! — твердо заявил Чаковнин. — Сегодня ночью идем туда; если нужно, дверь выломаем и освободим Машу. Ведь если павильон в стороне, так это и нам на руку.
— Я жизнь готов положить! — сказал Гурлов.
— Зачем? Живы будем. Деньги у нас есть: кафтан Никиты Игнатьевича сам князь купил. Все отлично идет. Я сегодня же поеду, сговорюсь на постоялом дворе. Может, и священника найду…
— Решено, значит?
— Решено!..
XXXII
Созонт Яковлевич сидел с привезенными им судейскими и поил их чаем с медом и наливками. Князь приказал ему спровадить этих судейских, и он старался сделать это дипломатично.
— Ведь вот, — философствовал стряпчий, выпивая рюмку наливки, — кажется, что пустая вещь, можно сказать, — глоток один, а выпьешь — и взыграет душа, как молодая лань…
— А как насчет произволения духа его сиятельства нынче? — спросил другой судейский, накладывая себе меда.
— Не то, чтобы очень, а, впрочем, так себе, вообще, не без того, — ответил Созонт Яковлевич. — Что ж, наливочки?
— Благодарен. Выпиваю. Воображенник большой ваш князь-то, Созонт Яковлевич!..
— Именно воображенник, — поддакнул Савельев, расхохотавшись, — правильно изволили заметить. Воображенник. — И он снова захохотал.
Он смеялся, стараясь казаться равнодушным и веселым хозяином, а сам думал о том, как бы поскорее убрались его гости. У него на сердце скребли кошки.
После разговора с ним князь, изругавший его, еще не призывал к себе. Злоба Созонта Яковлевича вовсе не улеглась, и он смеялся с судейскими о том, что князь «воображенник», а на самом деле в душе звал его в это время аспидом, душегубцем и посылал все известные ему бранные названия.
В этот момент в дверях появился слуга и доложил Савельеву:
— Вас спрашивают.
— Кто?
— Авдотья Тимофеевна.
— Какая Авдотья Тимофеевна? А, Дуняша-актерка… Скажи, что некогда теперь — слышишь? Чтобы завтра пришла, если нужно что.
— Она говорит, что к спеху.
— Никакого спеха нет! Поди, скажи, что занят я…
Из-за плеч слуги показалась голова Дуняши.
— Созонт Яковлевич, мне очень нужно говорить с вами, — заявила она.
— А и распущена же у вас дворня! — заметил судейский, удивленный смелостью актерки, лезшей так к секретарю.
Это замечание окончательно распалило Савельева.
— Я поговорю с ней, если она хочет, — сказал он, стиснув зубы, поднялся со своего места и, взяв со стены нагайку, вышел в соседнюю комнату, где была Дуня.
— Вот так! Хорошенько ее! — подзадорил стряпчий, который уже опьянел от наливки, вследствие чего душа его «играла» теперь, «как молодая лань».
Савельев, выйдя, захлопнул за собою дверь.
— Тебе что? — накинулся он на Дуню. — Ты слышала, что мне некогда, чего ж лезешь?
— Потому — дело, Созонт Яковлевич!
— Я тебе покажу дело!..
— По вашему приказу Степаныч заперт, выпустите его, — сказала Дуня.
— Что-о?! Степаныч заперт, а тебе какое до этого дело?
— Он мне дядей приходится… старик он… Созонт Яковлевич, выпустите, говорю!..
Савельев так был поражен смелостью «актерки», решившейся вломиться к нему чуть не насильно, чтобы просить за человека, из-за которого он, Созонт, пережил столько скверных минут, что он опустился на стул и проговорил:
— Еще что?
— Больше ничего. Отпустите, прошу. За прежнюю его службу отпустите!.. Мало он служил вам?
— Да ты с ума сошла? — крикнул Созонт Яковлевич. — Я и прежде-то с тобой не ахти церемонился, а теперь, думаешь, буду тары-бары с тобой разводить?
— Отчего ж это так, Созонт Яковлевич?
— Оттого, матушка, что теперь ты-нуль, если арифметику знаешь, а единица — Марья. Да, ты — нуль и не забывайся… Как же! Так я и отпустил этого старого хрыча! — И Созонт Яковлевич вздрогнул, вспомнив ощущение от веревок, которыми связывали его, и от холода страшного погреба.
Степаныч был посажен им в отместку за это.
— Ой, отпустите! — проговорила Дуняша.
— Пошла вон, вон, слышишь! — крикнул снова Созонт Яковлевич и вскочил. — Вон отсюда, тварь ползучая! — И он стал хлестать Дуню нагайкой.
Актриса с плачем выбежала вон.