дверь и вышел из комнаты.
В длинном полотняном шлафроке, с колпаком на голове, он отправился прямо на реку.
Дни стояли августовские, но теплые. Близость осени ощущалась только по поспевшим плодам да множеству дичи. Осенних неприятностей в виде дождей и холодов еще не было и помину. Время было самое приятное.
Утренний холодок охватил Труворова. На востоке, у края неба, засветилась уже заря, сначала робко, точно боясь обеспокоить густую синюю тьму ночи, но потом, словно решив не церемониться с нею, она все быстрее и быстрее стала расползаться по небу своим разноцветным — то желтым, то красным, то фиолетовым — светом. Облачка вырисовывались нежными красками и казались гордыми, как будто имели и какое-то особенное, свойственное им важное значение среди стоявшей кругом, не пробудившейся еще тихой дремы. Но вот брызнули ярко-золотые лучи, показалось солнце, померкли облачка, дунул ветерок, заплескала река, зашуршали деревья, защебетали, зачирикали птицы, и все оживилось, все проснулось, облитое горячим, бодрым, лучезарным светом.
Хорошо выкупался Труворов на заре. Вода освежила его. Надел он свой шлафрок, колпак и пошел, медленно поднимаясь от реки в гору, наперекоски по кудрявой березовой роще. До приторности ароматно пахла береза, и приятно было вдыхать чистый, свежий воздух. Труворов втягивал его своим вздернутым носиком и вечно полуоткрытым детским, сочным ротиком. Его маленькие глазки сияли от удовольствия и счастья. Он никому не завидовал в эту минуту и наслаждался утром так же искренне, чистосердечно и просто, как вся ликовавшая вокруг него природа.
Он шел, мягко ступая туфлями по бархатной травке, боясь шумом нарушить внутреннее полное довольство, охватывавшее его.
Вдруг он остановился и замер. В нескольких шагах от него, очевидно, не заметив, как он подкрался, тот самый камергер, который был дежурным вчера при князе, затевал что-то совсем неподобное. Он был очень бледен, и руки у него сильно дрожали. Дрожащими руками он поспешно делал петлю на привязанной к суку веревке; она не слушалась его и путалась. Он торопился, оглядывался по сторонам, боясь, что его поймает кто-нибудь здесь, в роще, куда он забрался потихоньку, но в волнении не видел, что почти возле него, из-за куста, смотрят уже и следят за ним.
— Ну, что там, какой там!.. Что там… того?.. — окликнул его Труворов, волнуясь и по обыкновению не находя слов. — Ну, что там… того… там!.. — И он решительно выступил из-за куста и схватил камергера за руку.
Это был молодой человек с красивыми черными глазами, дворянин Гурлов, служивший у князя.
Схватив его за руку, Труворов задышал тяжело и не мог выговорить ни слова. Только щеки и все тело тряслись у него.
VI
— Пустите! — злобно, сквозь зубы проговорил Гурлов, рванув руку.
— Ну, что там пустите… того… — жалобным, плачущим голосом протянул Труворов, — какой там…
— Пустите! — повторил Гурлов. — Оставьте меня!
— Ну, что там оставьте!..
Они тянули друг друга, каждый в свою сторону до тех пор, пока наконец Труворов не выпустил руки Горлова. Тогда тот в свою очередь оставил веревку и взялся за голову.
Минута высшего отчаяния, в которую человек бывает способен покончить с собою, прошла, и Гурлов опомнился, сознав, что, по крайней мере, теперь, сейчас вот, при этом до слез взволновавшемся человеке в полотняном шлафроке и колпаке с кисточкой, невозможно уже совершить то, на что он решился после сегодняшней бессонной ночи.
Гурлов не спал сегодня целую ночь. Это было видно по осунувшемуся изжелта-бледному лицу его.
— Ах, зачем вы помешали мне! — сказал он, поднимая взор на Труворова.
Тот наморщил брови, забрал воздуха, как бы приготовляясь говорить, но произнес лишь: «Ну, что там помешали!..» — и двинулся вперед с такой несокрушимой уверенностью в том, что Гурлов последует за ним, что тот действительно последовал, как бы притянутый, как железо к магниту, простотою доброго толстяка, словно посланного судьбою, чтобы удержать его от безрассудного дела.
Они шли молча. Труворов был немного впереди, не оглядывался, но чувствовал, что Гурлов не отстанет от него. Он шагал решительно, точно знал совершенно определенно, куда надо было вести. И Гурлов следовал за ним. Впрочем, ему было безразлично, что с ним теперь станется.
Они приблизились к флигелю. На крыльце сидел вставший и уже одетый Чаковнин с коротенькою немецкою трубочкою в зубах. Завидев издали Труворова, он стал было приветливо улыбаться ему, но, распознав шедшего сзади вчерашнего камергера, насупился и, сморщив брови, отвернулся, а затем стал смотреть в другую сторону.
Труворов привел Гурлова прямо к нему.
— Вот он там… какой там, того… — пояснил он главным образом жестом, показав на Гурлова, мотнув головою вверх и обведя пальцем вокруг шеи.
— Вешаться захотел, что ли? — усмехнулся Чаковнин, поняв мимику Труворова.
— Ну, вот там вешаться… Ну, что там вешаться!.. — сказал Труворов и, точно считая оконченным свое дело теперь, когда он привел Гурлова к своему сожителю, в житейский опыт которого уже уверовал, сел на крыльцо и стал вытирать платком себе лоб.
— С такой жизни только и есть что повеситься! — проговорил Чаковнин, не глядя, и сплюнул в сторону, не выпуская изо рта трубки.
— Ну, что там только повеситься! — заволновался Труворов. — Ну, какой там, ну, какой там, Александр Ильич, жизни…
— А такой, — пояснил Чаковнин, — что я диву вчера давался, глядя на этого молодца: стоять и тарелки подавать какому-то самодуру!.. Извините, право, лучше повеситься!..
— Слушайте, — заговорил Гурлов, садясь тоже на крыльцо, — судя по тому, как вы держали себя вчера, мне не хотелось бы, чтобы вы, именно вы думали обо мне так дурно.
— А как же думать иначе, государь мой? Вы на моих глазах вчера пресмыкались, и, как хотите, оправдать это я не могу.
— Ну, так не судите, не узнав дела.
— А что мне узнавать? — проворчал Чаковнин и отодвинулся, и в самом деле не желая слушать.
Гурлов тяжело вздохнул.
— Нет, все-таки я расскажу вам, — проговорил он после долгого молчания. — Знаете ли вы, что у него под домом в подвалах тюрьмы устроены? На цепь там людей сажают, селедкой кормят и огуречным рассолом поят, а утолять жажду не дают, и дыба у него существует… Он ни в чем себе помехи не знает, делает, что хочет, а хотенью его нет пределов. Он, как безумный… ни пред чем не останавливается и людей мучает…
— Ах, забодай его нечистый! — вырвалось у Чаковнина.
— Ну, вот, — продолжал Гурлов, — представьте себе, если бы вдруг в полной власти такого человека очутилась девушка…
— Ну, что там девушка!.. — сочувственно протянул Труворов, видя, что Гурлов запнулся, потому что голос задрожал у него, и он не в силах был, казалось, продолжать.
— Девушка, которую вы любите, — сделав над собою усилие, выговорил Гурлов.
— Ну-с? — сказал Чаковнин.
— Ну, та, которая вот дороже мне жизни, в полной власти его находится…
Чаковнин вынул трубку изо рта и повернулся к Гурлову:
— Как же это так?
— А так, что она — его крепостная. Крепостная актриса она у него. Она была подростком отдана в