отец Андрей, — на то ты сват!
Отец Андрей постарался, и на этот раз Михаил Михаилович одобрил его.
Затем отец Андрей достал из узелка полотенце, подал его Михаилу Михаиловичу, а Михаил Михаилович полил на это полотенце жидкостью из пузырька, от чего распространилось новое благоухание, и потер себе лицо, проговорив:
— У! пощипывает!
Затем он сам сел на траву, зеркальце утвердил на дубовом пне и занялся окончательной отделкой своих красот: одним движеньем искусных, от постоянного и долгого в этом упражнении, рук завил на висках полуколечки, напоминающие серпок молодого месяца; другим подобным движеньем слегка приподнял прядь на лбу и образовал из нее подобие причудливой винтообразной раковинки; несколько шаловливых волосков, стремящихся образовать вихорчик, пригладил, — даже один, особенно непокорный, вырвал вон; расправил молодой ус и тщательно утвердил кончиками кверху.
Отец Андрей между тем разложил на ближайших кустах бесподобный темный сюртук с легкой изжелта-малиновой искрой, прекраснейшие панталоны фиолетового цвета, жилет клетчатого атласа, бирюзовый шейный платок с воткнутой в него золотой сердоликовой булавкой, а сам взял и держал наготове, как при купели держат покров новокрещенного, тонкую рубашку с прозрачными прошивками на груди.
— Отлично, Михаил Михаилович, — проговорил он, — отлично! Уж вы больше не поправляйте, а то еще испортите! — говорил он время от времени.
— Не испорчу, а лучше сделаю! — отвечал Михаил Михаилович.
— Ей-богу, отлично! Вон сапоги, около вас, налево!
Михаил Михаилович стал натягивать блестящие, как алмаз, сапоги, приговаривая:
— Не стоило бы жениться! Ей-ей, не стоило бы жениться — прощай все прелести!
Вероятно, в ту минуту он под прелестями подразумевал свои щегольские доспехи, ибо с видимой меланхолией посмотрел и на бесподобный сюртук, и на фиолетовые панталоны, и на атласный жилет, и на бирюзовый шейный платок с сердоликовой булавкой, и на сверкающие сапоги.
— Пора остепениться, Михаил Михаилович, пора остепениться! — сказал отец Андрей, хихикая и нетерпеливо помахивая рубашкой над его раменами.
— Это отчего ж пора? — возразил Михаил Михаилович.
— Да ведь
— То-то и есть, что все! То-то и беда, что все! — ответил Михаил Михаилович со вздохом. — Кабы не все, так я бы теперь порхал себе да порхал!
— Зато какой будет почет, какая благодать, Михаил Михаилович! Ведь вы не то что мы грешные: вам сейчас благочинного — и крест и скуфеечку! Приход самый лучший, обидеть никто уж в мире не может, а всякого вы можете… Воистину блаженное ваше будет житье! Вы сами подумайте…
В это самое мгновение близехонько около меня послышался осторожный шорох; я оглянулся, и в густоте листвы взоры мои отыскали ползущего ничком пономаря, изморенного, красного, с каплями поту на лбу. Он тоже увидал меня и сделал угрожающее движение бровями, глазами и губами, давая понять, что требует моего удаления.
Я с сожалением в душе пополз прочь до известного предела, а там поднялся и снова поспешил к церкви, где занял свое любимое место у боковых дверей.
Ненила исчезла из храма; отец мой как-то суетился и беспрестанно озирался во все стороны, как бы ожидая нападения; мне показалось, что даже отец Еремей отправляет службу хотя, по обычаю, благоговейно и благопристойно, но с легким оттенком беспокойства и нетерпения. Но отец Еремей вовсе не суетился, не озирался; не озирался даже тогда, когда шум у главных входных дверей возвещал прибытие нового лица и когда у всех, посвященных в прибытие жениха, голова невольно и неудержимо обертывалась; он не только не озирался, но даже не глядел никуда и ни на кого, кроме ликов святых, и то тех, что укреплены были высоко над его головою, так что он в тот день постоянно являлся с поднятым горе взором. Мать моя усердно, но рассеянно клала земные поклоны, как бы пытаясь молитвою отогнать беспощадно подступающие горькие мысли. Настя стояла такая же белая, но глаза ее теперь уже не были сомкнуты, — они теперь блистали, как звезды. Особенно уподобились они звездам, когда встретились с глазами проходившего с дымящейся кадильницей Софрония. Софроний же, хотя и проходил своим обычным уверенным шагом, хотя и не являл на лице своем никаких признаков волнения, почему-то, казалось мне, мог так же подхватить меня на руки, как и накануне вечером.
Вдруг отец мой запнулся на провозглашении, а отец Еремей хотя не запнулся, но протянул свое благословение певучее и дольше обыкновенного; все уши насторожились: раздавался внятный топот резвых коней, легкий стук колес и тарахтенье рессорного экипажа. Затем все это смолкло у главных церковных дверей, и слышалось только конское фырканье да храп.
Я быстрей птицы перелетел с своего места навстречу гостям.
Они уже входили на церковные ступени. Михаил Михаилович сиял во всеоружии красот; на отце Андрее вместо потертого подрясника развевалась темнозеленая ряса, ниспадающая волнами; между этими волнами мелькал шитый гарусами пояс.
Но кто их встречает на церковном пороге? Кто рассыпается пред ними мельче маку? Пономарь!
Если бы взор мой не уловил на его правом плече зеленых точек — остатков наскоро отчищенного лесного растения вроде мелкого репейника, известного у нас под именем «кожушка», я бы усомнился, точно ли я видел под кустами его плоть и кровь, — не было ли то какое видение моего расстроенного воображения.
Он, извиваясь и вертясь, приседая и подскакивая, ныряя в толпу и раздвигая ее локтями, коленями, пятами и головой, повел гостей на первые места.
В храме произошло сильное движение.
Когда все несколько успокоилось и я пробрался на прежнее свое место, я увидал, что Михаил Михаилович, склонясь к уху отца Андрея и глядя на Настю, что-то ему шепчет, а отец Андрей, выслушав, тоже обернулся, глянул на Настю и, склонясь, в свою очередь, к уху Михаила Михаиловича, отвечает ему, тоже шепотом, отрицательно.
В храме постоянно то с той, то с другой стороны доносился шепот; над уровнем голов выскакивала то та, то другая голова (большею частию женская) и, продержавшись выше этого уровня минуту или две, снова опускалась — знак, что обладатель ее (или обладательница) не мог дольше выстоять на цыпочках.
Михаил Михаилович стоял приятно избочившись; время от времени он коротким белым указательным перстом не то что поправлял, а, вернее сказать, ласкал свою прекрасную прическу, бирюзовый галстук и сердоликовую булавку или же дотрагивался до часовой цепочки; если Михаил Михаилович озирался, то единственно на стены обители; если глядел, то на своды храма, на окна, на парящего в высоте, под куполом, святого духа в виде голубя, но никак не на смиренную толпу — он даже на будущую родню не смотрел.
Наконец служба окончилась. Отец Андрей, еще во время целования креста не раз выразительно моргавший отцу Еремею (на что отец Еремей отвечал ему только своею обычною пастырскою улыбкою), начал с жаром его приветствовать; Михаил же Михаилович без всякого увлечения, даже с некоторою небрежностию, спросил о здоровье, о том, каково ведут себя прихожане и много ли в окружности помещиков-жертвователей.
— Что есть, всем доволен! — отвечал отец Еремей. — За все благодарю моего создателя! Горько — молюсь и терплю! Случится обида — склоняю голову, не противоборствую, но отдаюсь на суд божий: он, царь небесный, рассуд…
— А приход большой? Фу! как я изморился за эту дорогу!
— Пожалуйте, отдохнете. Пожалуйте!
— Ну, показывайте, куда идти!
— Пожалуйте!
И отец Еремей повел гостей за собою.
Народ еще толпился у церкви. Я искал глазами Настю и Софрония, но не находил.