— Вон там! — сказал отец Еремей, указывая перстом на Софрониеву хату.

Приезжие двинулись к хате, и, подойдя к дверям, один из них крикнул:

— Дьячок Софроний!

— Тут, — отвечал голос Софрония. Послышался стук отворяемой и затворяемой двери.

Я вырвался из рук матери и кинулся туда.

— Вяжите, — говорил Софроний, — только за что вы меня вяжете? Какая моя вина?

— А вот там узнаешь! — угрюмо хрипел бас.

— Буйство тебя, дружка, сгубило! — шутливо хрипел тенор.

Двери, толкнутые ногою, распахнулись; они вывели Софрония с связанными руками и вместе с узником направились обратно к попову крылечку.

Отец Еремей стоял и ждал.

— Отец наш небесный заповедал прощать врагам, — сказал он, когда Софрония привели и поставили пред лицо его, — и я тебя прощаю, Софроний! Но помни теперь, что господь злых дел не терпит, и десница его карает за них!

Он говорил своим обычным мягким пастырским голосом, и во мгле сумерек я мог различить, как он простирает пухлую руку в пространство.

— Научись смирять дерзость твоего духа, Софроний! Припади со слезами к стопам святых угодников, да снизойдет на тебя благодать, да…

Он не докончил и вдруг обернулся, как бы ужаленный.

За ним стояла Настя, подошедшая неслышными шагами, и тихо что-то ему говорила.

Он, казалось, не понимал, не верил своим ушам. Лицо, только что дышавшее христианской любовью, исказилось, и всего его начало трясти, как в лихорадке.

— Ну, везите его! — крикнул он не своим благим, а каким-то диким голосом. — Везите!

— Батюшка, — сказала Настя, — прежде покройте наш грех, перевенчайте нас!

Каждое ее слово звучало внятно, громко, ровно.

— Везите его! — крикнул отец Еремей. — Везите! Видите, она умом тронулась… Она у нас… она у нас больная…

Он хотел схватить ее, но она вырвалась из его рук, подбежала к Софронию, обняла его и что-то ему шепнула, а потом прижалась к его груди и как бы замерла.

На шум выбежала иерейша и подняла вопль. Раздались хриплые бас и тенор, прозвучал нежный голос Насти: 'Не забывай, я не забуду!', оханье пономаря — сгустившиеся сумерки скрывали все — я только видел быстрое движение теней.

Забыв о собственной безопасности, не внимая моленьям матери, я одним прыжком очутился у попова крылечка.

Телега уж съежала со двора.

— Софроний! Софроний! — крикнул я, обезумев от горя.

— Прощай, Тимош! — ответил он. — Авось еще свидимся!

— Ведите ее! ведите! — говорил отец Еремей.

— Проклятая! Проклятая! — кричала иерейша.

— Ведем! ведем! — пищал жалобно пономарь. — Ох!

— Зачем меня вести? — прозвучал голос Насти. — Я сама пойду.

Лизавета вынесла свечу, и ее трепетный свет на мгновенье озарил потерянную, рыдающую и клянущую иерейшу, пономаря с приличным обстоятельству выражением сочувствия и ужаса, искаженный лик пастыря и пленительный образ Насти, белейший от белого мрамора и, подобно мрамору, спокойный.

— Будь проклята! будь проклята! — кричала иерейша.

— Не проклинай! — останавливал отец Еремей. — Господь посылает испытание, да приимем его с кротостию, и да воскликнем с многострадальным Иовом: господь даде, господь и отъя!

Всю эту ужаснейшую ночь я провел почти без сна, и едва показались бледные лучи рассвета, я начал бродить около иерейского жилища, уповая на что, я сам не ведал.

В иерейском жилище царствовала могильная тишина.

Наконец появилась Лизавета с куриным кормом и иачала скликать цыплят.

Я подошел к ней и сказал умоляющим голосом:

— Что Настя?

— А я почем знаю, что теперь Настя? — ответила Лизавета: — Настю увезли!

— Увезли?! Куда?

— А кто их знает? Сам повез. Ухватил в полночь и повез.

— Что ж она?

— Ничего.

— Не плакала?

— Нет. Он ее все за руку вел, а она приостановилась. 'Прощай, — говорит мне. — Кто меня вспомнит, поклонись…'

Тут я оканчиваю первый отрывок из отроческих моих воспоминаний.

Отрывок второй

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Упадок духа и новое испытание

Утратив драгоценных мне Настю и Софрония, я первые дни впал как бы в некое оцепенение, перемежавшееся неистовыми проявлениями горести и негодования, сильно тревожившими мою мать и несказанно пугавшими моего отца.

Но с течением времени я мало-помалу начал приходить в себя, и мятежные порывы заменились глубоким, тихим и угрюмым унынием.

Напрасно ласкала меня мать, — я отвечал на ее ласки, бывал нередко растроган ими до слез, чтил и любил ее нежнее и бережнее прежнего, как единственного, еще не отнятого у меня друга, но это меланхолии и тоски моей не рассеивало; напрасно отец пытался утешать меня различного рода дарами, начиная от медовиков до салазок на предстоящую зиму, — все его приношения и попечения были мне невыразимо тягостны и отравляли, так сказать, мою грусть.

Именно отравляли, ибо, с одной стороны, характер человека внушал мне непобедимое никакими усилиями и самоувещаниями отвращение, с другой же стороны, детская привычка и сыновняя привязанность производили свое надлежащее действие, и часто я, видя его тоскливую угодливость и робкое за мною ухаживанье, преисполнялся жалостию к жалкому виновнику дней моих и не имел духу отстранить его слабых, дрожащих, обнимающих меня рук.

Не могу здесь не выразить некоторых моих мыслей о так называемых 'добрых, честных, но слабых людях'.

По моему мнению и наблюдениям, страданья и вред, причиняемые вышепомянутыми 'добрыми, честными, но слабыми людьми', превосходят даже зло, причиняемое отъявленными ворами и разбойниками, ибо отъявленных я с спокойной совестию схватываю за шиворот, но что сотворю я с 'добрым, честным, но слабым человеком', поймав его на месте преступления?

Еще я не прикоснулся к нему, еще слова не изрек, как он уже сам бежит ко мне, источая потоки слез и отчаянным лепетом давая понять свое горькое раскаяние.

Руки у меня опускаются, и я в исступлении своем могу только роптать на творца, создавшего подобную тварь.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату