пораженный каким-либо видом, прелестным ли, отвратительным ли, я равно поглощался тем и другим; как я, так сказать, упивался, с сладостным замиранием сердца, созерцанием красоты, так точно упивался я, содрогаясь от отвращения, и созерцанием безобразия; если лазурь небесная неотразимо привлекала мои восхищенные взоры, то не менее неотразимо привлекала их и помойная яма, которою я до тошноты гнушался.

Вследствие этой моей особенности я, негодуя и волнуясь, подолгу наблюдал за лицедействиями пономаря, погружаясь по этому поводу в различные горькие размышления.

Однажды, когда я, облокотясь на забор, отделявший от нас владения отца Еремея, следил за сценой на поповом крылечке, иерейша вдруг устремила на меня свои взоры и крикнула мне:

— Поди сюда!

Я хотел бежать и скрыться, но пономарь в одно мгновение настиг меня, схватил и привлек к крылечку, невзирая на мои отчаянные сопротивления.

— Что ты там делал? — спросила иерейша, кивая на место у забора, где я пред тем стоял.

Я безмолвствовал.

— Говори, говори! — крикнул пономарь, тормоша меня за рамена.

Негодование заступило место страха, и я сказал, довольно энергически отстраняя его от себя:

— Не трогайте меня! Не трогайте меня! Пустите!

— Что ты там делал? — повторила иерейша.

Я взглянул на нее и тут только хорошо увидал, как она изменилась в эти немногие, но обильные происшествиями дни; глаза у нее ввалились, щеки осунулись. Я подумал:

'Ей жаль Настю!'

Я в первый раз в моей жизни почувствовал к ней какое-то сердечное влечение, но вслед за тем горькие против нее чувства разыгрались с вящею силою.

'Если жаль, отчего ж не заступилась?' — подумал я.

— Что ж не говоришь? — кричал пономарь, снова схватывая меня своими крючкообразными перстами: — что ж не говоришь? Ах, ты, ах, ты… Да вы, матушка, с ним извольте построже! Это, матушка, отрок, закоснелый в пороках! — Непокорный, строптивый… Вы построже

Но она, казалось, позвала меня, как могла бы подозвать всякую попавшуюся ей на глаза тварь, — как иногда, в минуты горестной рассеянности, люди подзывают мимо проходящих домашних животных, а вслед за тем гонят.

Ее даже нисколько не раздражило мое упорное молчание; она с несвойственным ей равнодушием повторила еще раз: — Говори, что ты там делал?

— Говори, говори! Сейчас говори, слышишь? — подхватил пономарь. — Ах, ты! ах, ты!..

Он, как оса, лез мне в очи.

— Ах ты, неуч! Ах ты, грубиян! — пронзительно выкрикивал он надо мною, заглядывая мне в лицо то с той, то с другой стороны. — Ты чего это на заборах виснешь? Дурнем растешь, ничего не умеешь…

— Нет, я умею, — прервал я его. — Я умею сказку про цыгана…

Я сам не знаю, как эти слова сорвались у меня из уст; я чувствовал такой прилив горечи и негодования, что зрение у меня мутилось и в очах двоились подобия каких-то огненных шариков.

— Какую это сказку про цыгана? какую? какую? — пристал легкомысленный мой мучитель.

Я обратил взоры свои на Македонскую, но она, повидимому, мало занята была нами, хотя и глядела на нас.

— Какую? какую? — наступал между тем пономарь и даже снова потормошил меня за рукава.

— Жил-был цыган, — начал я слегка трепещущим голосом, и вперив вызывающие взоры в его лисообразный лик: — вышел он в поле и стал нюхать, откуда салом пахнет. Слышит, с одной стороны попахивает, — сейчас он побежал в эту сторону. Приходит туда, а там его спрашивают: 'Цыган, какой ты веры?' А он им в ответ: 'А какой вам надо?' — 'Надо нашей; наша хорошая!' — 'А дают за нее сало? Я такой, за которую сало дают!'

Я произнес эту притчу о цыгане быстро, скороговоркою и умолк, готовый, претерпеть все могущие меня постигнуть за мою дерзновенность кары. Я даже чувствовал некий, так сказать, горестный восторг, предвкушая эти кары, могущие, хотя в эдалой степени, заглушить терзавшую меня лютую бессильную и безнадежную тоску.

Но пономарь, вначале воспрянувший от земли, как будто бы под стопы его подлили кипящую смолу, затем остался недвижим и нем; гневное изумление, казалось, сковало его язык и лишило его не только дара слова, но и дара крика, стона иди какого-либо звука и движения; он стоял с полуотверстыми устами и непомерно расширившимися очами, много напоминая собою нахальную хищную птицу мелкой породы, когда ее, при взлете на охоту за какою-либо невинною пернатою, неожиданно подобьет смертоносный камешек, пущенный изощренною рукою деревенского отрока, и она, с распростертыми крылами, с вытянутым клювом, остается несколько секунд неподвижною точкою в воздухе.

— Ну что ж? — спросила иерейша, выведенная из своей рассеянности внезапно наступившим безмолвием.

— Пошел, пошел, сквернослов! — воскликнул тогда пономарь, пришед в движение и снова получив дар слова. — Пошел! Ах, сквернослов! Вот я тебя! Вот я… Постой, постой… Вот я…

Произнося эти угрозы, пономарь только вился надо мной устрашающим образом, но прикоснуться ко мне не решался.

Я же стоял пред ним не отступая, распален злобою и неустрашим духом. Я мог бежать, но я бегством в эту минуту гнушался.

— Да что он сказал? — снова вопросила Македонская.

— Ах, матушка! — отвечал пономарь: — вы и не спрашивайте лучше! Не спрашивайте! У! бессовестный! Пошел, пошел, пошел! Прогоните его, матушка! Что ж это такое за окаянный! Пошел, говорят тебе, антихрист!

Я двинулся, но не спеша и, отошед несколько шагов, снова приостановился.

— Что ж это такое, матушка, на свете творится! — восклицал пономарь. — Самого от земли еще не видно, а уж как богохульствует! 'Цыганская, говорит, вера лучше всякой!' Ах, господи! Ах, владыко живота моего!

— Выдрать бы хорошенько, — проговорила задумчиво Македонская, — и все бы это богохульство прошло.

Я приостановился, желая излить обуревавшие меня чувства негодования, уличить уже не притчею, а прямыми обвинениями мелкодушного лицемера, но услыхав эти слова, побрел далее, повторяя себе с вящим отчаянием:

— Вот тебе за твою правду! И тебе и всем! Вот как!

Я вошел в лес и долго бродил там, оглашая зеленые кущи тихими стонами.

Сознание окружающего меня беззакония и угнетения уже начало производить свое обычное тлетворное влияние, развивая во мне зверские наклонности.

'Хоть бы на меня теперь кто-нибудь напустился, — думал я: — начал бы меня терзать, и я бы тогда впился в попавшегося мне под руку злодея, и я бы как-нибудь выместил свой гаев, облегчил бы накипевшее сердце!'

С этой целию я умышленно попадался навстречу иерейше и пономарю, но горькие мои старания не увенчались успехом. Иерейша, казалось, не замечала меня, а пономарь хотя и замечал, но не глядел на меня и при встрече со мной ускорял шаги. Даже когда я однажды, обуреваемый мятежными чувствами, при встрече крикнул ему:

— Сказать сказку про цыгана?

Он, услыхав, подпрыгнул на ходу, как ужаленный, но вслед за тем, не ответив мне ни слова, пошел далее.

— Хотите сказку про цыгана? — воскликнул я громче, — хотите? Цыган — это вы! Я все знаю, все!

Горький гнев палил и удушал меня; в голове у меня мутилось, и в глазах темнело. Пономарь еще ускорил шаги.

— Цыган! цыган! — завопил я вне себя, пускаясь за ним в погоню.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату