Поселянки, еще коленопреклоненные, молились, когда преклонных лет грузная монахиня, в великом постриге, с лицом, как бы исклеванным хищными пернатыми, которая появлялась то у того, то у другого из упомянутых налоеобразных столиков и, так сказать, парила над ними, приблизилась к молящимся и внушительно заметила:
— Свечи уж отперты!
Поселянки встрепенулись, поспешно приподнялись и несколько мгновений как бы сбирались с мыслями.
— Свечи уж отперты! — с вящею внушительностию заметила им великопострижная. — Вот сюда. Идите за мной! Я путеводящая.
Они повиновались и последовали по ее тяжелым стопам к ближайшему столику, обремененному пуками желтых, белых и с золотистыми звездочками восковых жертвоприношений. За столиком сидела другая, столь же грузная, но более благообразная великопострижная, которая тотчас же бойкою, добродушною скороговоркою спросила:
— Каких вам?
— Уж вы возьмите беленьких, — наставительно сказала путеводящая. — Мать Евлампия! подавай им беленьких! Лишнего тут немного, а господу богу приятнее. Сказано: не жалей для отца небесного, и воздаст тебе сторицею! Ты, мать Евлампия, вот этих-то подай им, пятикопеечненьковых, беленьких. Ишь, как снег белоснежны! Это господу, творцу милосердному, приятно…
Мать Евлампия, проворно передвинув желтые и белые пачки, подала требуемое путеводящей, заметив тою же бойкою и добродушною скороговоркою:
— Господь услышит вашу молитву, родные… Господь любит приношение православное… Пожалуйте, — заключила она, протягивая свою пухлую, обширную десницу.
В этой, можно сказать, чудодейственной деснице два, вероятно, трудно-трудно нажитые рубля исчезли, а взамен их из нее посыпался целый дождь микроскопической медной монеты, как бы внезапно, по воле матери Евлампии, рождающейся и стремящейся из жирных складок ее дланей. Отставляла она мизинец — катились серебряные пятачки, отставляла средний перст — сыпались полушки, поднимала указательный — являлся град копеек.
— Пять да пять — десять, — считала мать Евлампия: — да еще пять, да еще копеечками пять — двадцать пять. Полушечка, другая… А Николаю чудотворцу не поставите?
— Как не поставить! — вмешалась путеводящая. — Кому ж и ставить, как не великому чудотворцу нашему?
— Ну, вот еще свечечка… Держи, родная! А вот и тебе две… другую-то поставь угоднику Митрофанию. А ты Варваре великомученице не поставишь, родная, а? Ты ей поставь, голубушка, ты ей поставь: она за тебя господу богу молитву вознесет!
— Не на что, — проговорила поселянка с ребенком на руках.
— Ах, ах, ах! — воскликнули вместе и путеводящая и мать Евлампия: — жалеешь для господа-то? для творца-то небесного? Ах, ах, ах!
— Нету… нечего… — тоскливо проговорила поселянка.
— Ведь сторицею воздаст господь! — убедительно настаивала мать Евлампия. — Ведь сторицею… Мать Мелания, ведь правда, сторицею воздаст?
Мать Мелания, коей исклеванный образ выражал твердую уверенность, подтвердила:
— Сторицею, сторицею!
— Да ведь не на что! Ведь нету… — с сугубейшею тоскою возразила поселянка. — Ведь нечего… Ведь нету… Ах! Ведь голодаем!
— Поголодай для господа! — строго наставительным тоном прервала мать Мелания, поднимая как бы в предостережение могущей быть кары жирный, с алым оттенком перст свой. — Не можешь ты для господа, для славы вседержителя поголодать? А ты знаешь, как жили два брата да как один-то брат все ел да пил — о душе своей не заботился, — что ему на том свете-то было, а?
— Да ведь девочка у меня… девочка!.. — проговорила поселянка.
Измученное лицо ее все передергивалось, и две слезы быстро скатились по впалым ланитам.
— Что ж девочка? — строго спросила мать Меланин. — Девочке твоей господь поможет за твое усердие. Небесная-то манна лучше для нее всякого меду… Ну, купи дешевенькую, поставь: все лучше!
— Вот тебе, родная, вот! — подхватила приемистая мать Евлампия, ловко, единым мановением всовывая новую свечку поселянке. — Христос с тобой… Вот и тебе — бери, голубушка! — обратилась она к другой поселянке. — Ишь, ты болезная какая! Иди, ставь скорее. Помоги тебе творец милосердный… Иди, родная… Вон икона-то, видишь?
— А сдачу-то? — спросила поселянка.
— Сдачу? Я ведь дала тебе сдачу.
— Нет.
— Нет? Уж не знаю, голубушка! Я дала тебе… Ну, уж пускай господь нас рассудит! Вот тебе еще раз, два, три… ну, иди с богом! Вон икона-то, вон налево, где решетка-то золоченая… Вон-вон, там… вон…
— Нет, нет! прежде вот сюда! прежде вот сюда! — перебила путеводящая мать Мелания, схватываясь за обеих поселянок цепкими, как гарпуги, перстами и увлекая их к другому налоеподобному столику, на котором блестели металлические жертвоприношения.
— Мать Иосасрата, нам вот для исцеления недугов… — обратилась путеводящая к восседающей за этой торговлей великопострижной матери, черной, сухой и вместе как бы маслянистой, казавшейся слепленной из черной смолы.
Последнее предположение сильно подтверждалось тем, что вся она как-то чудесно растягивалась, подобно повиснутому тягучему веществу, что черты ее образа, при всяком ее повороте, то представлялись достаточно резкими и выразительными, то, как-то дивно слипаясь, сглаживались в один темный ком; что персты ее, не уступающие клейкой птичьей жерди, обладали волшебным даром единым своим прикосновением присасываться как к предметам ее торговли, так и к взимаемой за них плате.
Так, окинув приведенных пред лицо ее поселянок внимательно-деловым взором, она погрузила только персты свои в груду металлических вещиц и затем, приподняв их, представила огромный выбор колец, ручек, ножек, сердец, образков и крестиков, которые казались инкрустованными в ее темных телесах.
— Вот, — проговорила мать Иосафата протяжно и несколько гнусливо: — вот от ног, вот от рук, вот от живота, вот от головы…
— Почем? — спросила поселянка с ребенком на руках, указывая на микроскопический оловянный крестик.
— Пятачок, мое сердце, — отвечала мать Иосафата: — всего пятачок. И уж как помогает-то! Просто как рукой снимет!
— Подешевле нету? — спросила тоскливо поселянка.
— С господом богом-то не торгуйся ты, грешница! — с благоговейным ужасом воскликнула путеводящая мать Мелания.
— Есть подешевле, — сказала не без укора и негодования мать Иосафата: — вот!
И, прикоснувшись к одной из многочисленных груд металлических изделий двумя своими волшебными перстами, представила три крестика, прильнувших к перстовым оконечностям.
— Ах, грешница, грешница! — шептала между тем мать Мелания.
— Почем? — спросила смущенная поселянка.
— По четыре! — с суровою непреклонностью отвечала мать Иосафата.
Поселянка мучительно задумалась.
— Ах, грешница, грешница! — повторяла мать Мелания.
— Что же, берешь, что ли? — спросила мать Иосафата с сугубейшею мрачностию.
— Беру, — ответила поселянка, меняясь в лице.
— А ты, родная, чем болеешь? — спросила мать Мелания, обратись к другой поселянке с материнскою заботливостию и участием.
— Вся больна, — отвечала поселянка.
— Ну тебе, значит, и ручку, и ножку, и сердце, и колечко… Я тебе сама выберу, родная…