обители.
Я вскочил, не рассуждая, невольно, быстро пересек пространство, отделявшее меня от ворот, и остановился у будочки, увенчанной крестом и во внутренности своей вмещающей две освещенные цветными лампадами иконы, под коими находились объемистые кружки для приношения лепт.
Закаленное лицо возницы, приютившего меня во время путешествия в обитель под полу своей свиты, являло обычную безмятежность; он равнодушно понукал сытых, но лукавых иерейских коней.
В бричке восседали иереи Мордарий и Еремей.
Создатель! в каком виде были сии твои священнослужители!
Отец Мордарий уподоблялся некоей огнедышащей горе, уже испытующей действие подземного огня: он извергал потоки глухих, но тем не менее ужасных ругательств и целый дождь яростных плевков.
Отец Еремей сидел неподвижен и безмолвен, но лицо его цветом своим напоминало золотистые плоды юга — померанцы, все черты заметно исказились как бы мучительным недугом, а мягковолнистая, патриархальная борода торчала во все стороны, как клок сена, от которого только что отогнали голодных коз.
Когда бричка подъехала уже к самым воротам и дряхлая привратница, кашляя, задыхаясь и восклицая: 'Господи помилуй!', всем своим бессильным существом налегла на тяжелую дубовую массу, внезапно, как бы из-под земли, выюркнула мать Секлетея и с криком: 'Погоди, я сама отворю пречестным отцам!' одним толчком штыкообразного плеча своего далеко откинула старицу и, распахнув ворота настежь, с троекратно низким поклоном, сопровождаемым исполненными как бы смиренности, но на деле исполненными язвительнейшего сарказма улыбками, медовым голосом сказала:
— Счастливого пути, преподобные отцы! Не забывайте своими святыми молитвами нас, смиренных и убогих!
При первых звуках ее голоса отца Еремея всего перекосило, но он не встрепенулся, не шевельнул бровью; он только приподнял десницу и, сложив три перста, с брички осенил ее крестным знамением, присовокупив обычным в таких случаях пастырским тоном:
— Господи благослови!
Но отец Мордарий!
Мятежные чувствования до такой степени овладели им, что он завертелся в бричке, как волчок, пущенный мастером в этом искусстве шалуном школьником; он закричал, заплевал, завизжал, заскрежетал зубами, зарычал; замелькали и его страшные каблуки, и космы длинных щетинистых волос, и мощные, выразительно стиснутые кулаки… Затем он выставился из брички, как бы намереваясь низринуться на дерзновенную, и мгновенно в этом положении замер, с широко отверстым ртом, с свирепо выпученными очами, окруженный ореолом всклокоченных косм…
Бричка выехала за ворота.
— Счастливого пути, отцы пречестные! — повторила мать Секлетея.
Это вывело его из оцепенения. Отец Еремей должен был ухватить его за полы рясы…
— Цыгане!.. Цыгане!.. Конокрады!..
То не был крик, а какое-то яростное хрипение. Мать Секлетея, с проворством юной серны пробежав за отъезжающей бричкой несколько шагов, опять крикнула;
— Счастливого пути, отцы прелестные!
— Погоняй! — повелительно раздался голос отца Еремея: — погоняй!
Возница махнул кнутом, лошади рванулись вперед, но отец Мордарий, презирая в ярости своей все опасности, сначала повис на воздухе, подобно некоему гигантскому хищному ястребу, и в таком положении несколько мгновений барахтался и парил, бешено силясь вырвать полы свои из рук отца Еремея, затем, брыкнув сильными пятами своими, рухнулся на дорогу, перевернулся на земле, воспрянул и пустился обратно, жаждущий сокрушить…
Но мать Секлетея быстро прихлопнула ворота и засунула их тяжелыми, болтами.
Несколько мгновений он бешено ударял в крепкое древо, сокрушая плоть свою и не чувствуя этого в одурении гнева.
— Счастливого пути, отцы преподобные! — время от времени между тем повторяла мать Секлетея, сопровождая эти повторения свои легким смехом.
Последний удар, раздавшийся в ворота, был столь силен, что нанесший его, по всем вероятиям, должен был тотчас же сам упасть от сверхъестественного усилия.
Все затихло, а спустя еще минуты две послышался стук отъезжающей брички.
Мать Секлетея, осторожно приотворив калитку в правой части ворот, просунула туда свою голову и еще раз крикнула:
— Счастливого пути, отцы пречестные!
Но бричка все удалялась. Мать Секлетея выюркиула за калитку и опять, звонко как свисток, послала им вслед:
— Счастливого пути, отцы пречестные!
Затем, сияя довольством, как бы облегчив душу свою и обновив телеса, легкой рысцой направилась к храму.
Невзирая на дикое буйство отца Мордария, у меня не оставалось и искры сомнения в том, что он и отец Еремей удалились с какого-то таинственного сражения побежденные, подписав самую для себя позорную и горькую капитуляцию и даже не удержав за собою оружия.
Что касается собственно буйного отца Мордария, то он занимал меня сравнительно очень мало. Он был для меня не более не менее как только объяснительным аксессуаром в исторической картине или тем герольдом трагедий, который, входя в сияющих латах, громогласно оповещает: 'Повелитель! принц бежал!' или: 'Ваше высочество, неприятельские силы приближаются!' и получает в ответ мановение руки, дающее знак удалиться.
Меня занимал терновский пастырь.
Голод, усталость, бесприютность и разные другие личные мои заботы и недоумения, сильно меня волновавшие, вдруг утратили свою жгучесть, словно отлетели. Вместо того чтобы уныло вопрошать себя: 'Что со мной будет? надолго ли меня завезли сюда? когда дадут мне есть?' — я вопрошал: 'Что он теперь думает? что такое вышло? что ему сделали?'
И я представлял себе его искаженное пожелтевшее лицо, его опущенные долу очи, его безмолвную злобу.
Что означал бешеный вопль отца Мордария: 'Цыгане! конокрады!' Имеет ли это какую-либо связь с явлениями прошлой ночи? И какую именно?
Что сталось с моим патроном Вертоградовым?
Затем беспокойство о собственной моей участи весьма естественно взяло верх.
Что же ожидает меня в ограде этой исполненной таинственных и страшных сил обители?
В подобных головоломных размышлениях, соображениях и самовопрошаниях часы пролетели быстрее, чем я ожидал.
Сильный аромат роскошной ухи, внезапно пахнувший из монастырской кухни, мгновенно смешал весь строй моего мышления и сосредоточил все интересы на насущной потребности бренной моей оболочки.
Инстинктивно я кинулся по направлению одурявшего меня съестного аромата, но, сделав несколько торопливых шагов, остановился и, бросая вокруг себя томные, безнадежные взоры, воскликнул в сердце своем:
'Кто даст мне? К кому обращусь?'
Но как бы в ответ на беспомощную мою жалобу, из глубины монастырского сада показался мой патрон.
Мне достаточно было окинуть его одним беглым взглядом, дабы убедиться, что последние происшествия возымели на него действие не подавляющее, а, так сказать, окрыляющее.
Он, освещаемый золотыми лучами солнца, шел слегка переваливаясь, изгибаясь, понюхивая хотя не душистый, но громадных размеров цветок малиновой георгины и вообще всеми движеньями своими и жестами являя свое естество дев соглядатая, героя и сердцееда.
Уразумев, что обстоятельства сложились для меня благоприятно, я, не колеблясь более, пошел к